Введение в эротографию
Метаэкстазия
Эгостатика
ГУМАНОИЗМ


Мы приходим в этот мир — и не знаем зачем. Мы живем в нём — и пытаемся нашу тайну раскрыть. Порой нам кажется, что мы узнаем её в различных концепциях и умственных построениях. Мы берём их как исходный материал — и строим своё, собственное, конструкцию-структуру личного вмиресуществования. Но есть ли то, что мы полагаем — на самом деле? Наши ощущения ведут нас по пути нашему, но скажем ли мы, куда движемся и что есть суть? Мы создаём собственный мир преходящих истин, и он становится для нас сущим. А если и признаём божественное попечительство, провидение и верховодство, если даже всепреданнейше и унижительнейше молимся нерукотворно сотворенному богу нашему, то не становится ли бог этот также действующим лицом в нашей книге бытия, которую пишем мы по чьему-то допущению. Героем, который действует, как мы ему скажем, но говорим ли мы ему наше?..

Помните ли вы, как брыкаются малые дети? А как выкарабкиваются из своих промокательных пелёнок? Не есть ли мы малые сии извечно на беспутёвом пути нашем? Мы запелёнываемся, мы же и сопротивляемся. Но запачканные пелёнки следует менять, ведь если они высохнут — то закаменеют. Лишь только вырвемся из сковывающих распашонок — какая беспомощность, а ведь, казалось бы, хорошо, двигайся, куда хочешь и как хочешь. Беспомощность от того, что мы вдруг теряем собственную значимость, вырываемся из своей системы координат, которая концентрирует нас в данном мире и данном веществе. Ведь условие осознанного мира — это собранность, то есть когда наша субстанциональная оболочка на первых порах уравновешена между бездной внешней и бездной внутренней. Это и есть постепенное обретение своей значимости. Осознание начинается, когда внутренняя вселенная сгущается, и, напирая на преграду, которая и есть наше тело, желает прорваться и слиться со вселенной внешней. И тут-то, трансформируя этот напор, мы и познаём окружающий мир. С помощью вселенной мы познаём вселенную, вселенная познаёт через нас сама себя, и научение отпечатывается в материи. Но, постигая вселенную, запутываясь и распутываясь в ней, внутреннее обнаруживает себя во внешнем, и становится непонятным, зачем нужно было блуждать в жёстких лабиринтах познания и ворочать горы, если вселенная оказалась вселенной, то есть сама собой?.. И вселенная разочарованно говорит: «П-фи». Но пока она говорит «п-фхи», прорытая норма вновь зарастает материалом, и ей становится превесьма любопытно, а что находится за этой разэтакой перегородкой. И вновь начинает ковыряться. А внешняя вселенная, облечённая в тело окружающего нас мира, также не прочь узнать, предположим, что это за разэтакий человек. Проникает и воздействует на него, а когда с его смертью удаётся ей проникнуть до его сути, она также говорит: «П-фхи», потому что вновь оказалась сама же собой. Что ж, не в этом ли «п-фи» и результат всякого познания?

К каким же высшим признаниям приходят люди в своих изысканиях? Либо то, что человек настолько могуч, что гоняет стаи туч, либо, что если боженька не поспешествует, то нечего и на рожон лезть, ибо всё в руках господа. От этого кому-то становится легче. А мир между тем продолжает жить. Только, господа, почто за свои истины глаза выколупывать?.. Конечно, от вкушаемой пищи человек не становится ближе к Господу или дальше от него, ведь Господь всегда пребывает в нём. Так что действительно не гнушайтесь всякой пищей, ибо всяка пища от господа. Пища лишь изменяет тело, пища созвучна с телом, и потому пусть да потребляет каждый то, в чём чувствует необходимость, что поддерживает его тело на данном ему от Господа уровне, способе вжизнисуществования. Лишь бы не затмевала пища собой Господа, а если и затмевает, то разве это не дано от Господа? Всё преходящее пройдёт и исчезнет, сотворится и вновь станет прахом, и не избежать судьбы, которая свершится по свободному волеизлиянию всякой твари. Всё сделается так, как сделается, не всё ли предписано: колебания, мучения, долгие и жаркие споры? Можно стремиться к постижению неизбежного, утончаясь в постижении материи вещей, а если сокровенное частью и раскрывается — то каково знать, что и это знание суждено тебе? Почему бы не узнать промысел божий на сутки, год, тысячелетие, эпоху, вечность? Но что ещё открывается за всем этим неискушающемуся благами и ненасыщающемуся откровениями жаждущему уму — кроме извечной суеты сует?.. Душа-дитя всё замирает в истаивающем восторге перед неизведанным, вкушает, вкушает — и что, насыщается?.. Вечно голодна душа моя, и что ей в знании — кроме большего смущения и одиночества? Что ж, пусть бродит она скиталицей по бескрайним просторам сущего, пусть ещё больше сокрушается, где место моё? Часть я от части — но где наследие моё? Где пристанище искать, отдохновение? Душа моя, не ты ли знаешь всё? Не ты не прозреваешь затем, чтобы не прозреть? Чтоб изнемогать и мучиться, и находить преткновение? Не ты ли ищешь то, что всегда с тобой? Но ты знаешь, что если найдешь — то успокоишься, если обрящешь — то умрёшь. Душа моя, ты больше всего любишь Бога — да и как не любить, если ты от него и он в тебе, ты стремишься к Нему, но бродишь вокруг него путями окольными и, слава Богу, что не находишь Его. Ты находишь свои представления о Нём, но находишь ли ты в них бога, ведь разве то Бог, что по прочтении забывается?.. Иссыхай, иссыхай, душа моя, ведь тебе всё хочется мучиться. Такова судьба твоя, каковой она есть. Блудницей и страдалицей, отступницей и отчаянницей. Как не болеть тебе, знающей и жаждущей Господа, но не смеющей приблизиться к Нему, так как ходишь ты путями окольными и предвкушением Его. Есть ли иной путь мимо Господа, как не от Господа моего?..

Истаивай, истаивая, душа моя, в горестях своих и заблуждениях. Погружайся себе в пучины гнева, злобы, ревности, а знаешь ли ты, что так легко из них вынырнуть?.. Погрузиться всегда запросто, лишь дрогни, отступи на ноготок, подумай, не так ли? — и так-то оно так станет и взаправду. Что хочешь обнаружить в себе — не всё ли запросто? Мигни демонам духа — и летишь, подхвачен крылами их и славно опускаешься всё глубже в пучины. Эти бездны не успокаиваются и не улягаются подобно глади моря, они и так тихи и неподвижны. Это закипает душа твоя, сковываемая холодом и мраком. Вынырни, друг, вынырни, это так просто. Поднимайся над тем, что ты есть, первый шаг так лёгок. Это потом всё труднее и сложнее и удержаться, и не сорваться. Но поднимайся и вновь двигай ношу свою ввысь. Тяжела она и тягуча, пусть руки твои дрожат и кажется, что не выдерживают. Когда ты соберёшь её с себя и поднимешь свою ношу над собой, прозрев в ней Господа и откровение его, разве сложно отбросить её прочь?.. Пусть она и не отпускает тебя, по-прежнему стремись к свету. Ты превозможешь себя, ибо всегда с тобой, в тебе и сам ты — Господи. Ведь известны каждому пути его добродетели, и, не читая, голос судьбы и совести подскажет необходимое тебе.

Ничто движется ко Всему, Ничтожность стремится к Божеству — вот почему так легко обнаружить в себе всё низкое, нелегко возвысить его и требуется кропотливый труд, чтобы выкорчёвывать сорняки и насаждать виноградник в своей же собственной душе. Именно душа — центр слияния супротивных начал и главнейшее поле их противоборства. Чувственное и невысказанное — вот те две ипостаси, столь занимающие человечество, а по сути они — разворачивание Господа вне себя самом. Облекать невысказанное плотью — вот почему сложно совершенствоваться в добродетели. А разве не легко скакать по ступенькам уже высказанного, и чем более конкретнее — тем соблазнительней для возвращения. Но высказывание невысказанного — это разве не формирование собственного пути, пути для тебя, но пути ли вообще?.. То, что открывается в размышлении – это, прежде всего, для научения самого тебя, и о дальнейшей жизни этих откровений вне тебя — пусть уже по своему усмотрению распоряжается Господь. Разве не Он — главнейший споспешник и злу?..

Я боюсь ронять и слово, потому что высказываемое за последнюю истину лживо и неполно, а в подозреваемой лжи открывается истина. Можно ли сказать, это есть это, а то есть то, когда то и это вдруг да оказываются совершенно другими?.. Есть ли польза в чём-либо ощутимом и разве всё ощутимое не без пользы?.. Трепещи, сомневайся и высказывай, почему бы и нет, раз ты трепетал, сомневался и высказывал?.. Ты боишься ошибиться, хотя ошибаешься и в этом. Справедливо ли то, что потворствование чувствам непременно приводит ко злу и есть зло, а действование всему вопреки по своей непреклонной воле приведёт нас к добродетели и к Богу? И воля не будет ли потворствованием чему-то другому вопреки потворствованию? Попущать или не допущать, сожалеть или не раскаиваться, задумываться или не догадываться? Бороться или покоряться? Жить, как живётся, пленяясь суетой, отдавая душу то богу, то дьяволу, то кому ещё из их воинств в попечение. Смиряться или не склонять выю — тут есть и разница, и нету различения. Жить или умереть — кто скажет, в чём жизни нашей повесть? Дождаться Воскресения, Страшного Суда и претерпеть всё в своей череде. Всё будет по-божьему, чтобы вновь повторяться сначала.

А ещё я хочу спросить и спрашиваю, откуда берётся злоба, зло?.. Почему восхищается гордыня? Чем питаются зависть и ревность? Не всё ли от желания угодить и услужить Богу?

Всякое движение проистекает от первоначального долга перед создателем. Это присутствует незримо и непреложно, а у человека отсюда берут своё начало все его душевные побуждения. Как не быть в долгу перед тем, что нас создало?.. Но из-за присутствия Бога во всём — мы в долгу перед всем, не исключая и самих себя. Через всю цепь представляющихся причин и взаимодействий мы приходим к Нему, к нашему Основанию. Как не уповать на Него? Родители, общество, природа, вселенная, принципы, созидающие её, и Он, неизречимый, перед которым замирает всё наше сознание, но которого так ясно во всём ощущаем, в том числе и в нас же самих. Как, не будь Он в нас самих, мы могли бы припасть к Нему и извечно утолять из него нашу жажду по Нему?.. Долг перед Ним — лежит в основании всего нашего человеческого. И нам дано знать это, а и, не зная того, разве не наша душа влечётся к тому?.. Долг перед Господом — это не простое повиновение раба перед господином, это — неиссякаемая любовь к нему, восторженная, ведь Господь создал и любит тебя. И как Господь неуклонно печётся о твоём насущном, даже повергая тебя в искупительные пучины бедствий, так и ты всё ищешь, как бы перед ним выслужиться и угодить Ему. И вот ты видишь ближнего своего, у которого, как тебе кажется, больше данностей для того, чтобы больше тебя угодить Господу, и ты ревнуешь, питаешь злобу на ближнего своего. Это тогда, когда ты не ведаешь об этой своей суетности. И это от Господа, как и знание об этом. Разве всё не ради Господа?.. А нужно ли что Господу, когда всё и так в Нём есть? Но любовь к Господу — это разве не прозрение Его в каждом творении Его и любовь к каждой твари по способности своей? Господь, заключённый в грешную душу, — не это ли бытие Его?



Что горести зарекаться человеку о своём будущем? Тело прах — в прах и отойдет, пути же бессмертного неисповедимы. Это ли тело есть человек, тропа дрёмы и блужданий? Взгляни на тело своё, зарастаемое немощью и морщинами, — это ли есть предел мечтаний?.. Зависть к младшему и большему, раскаяние о прошедшем — в этом ли цель создания?.. На вопрос о причине нет ответа, потому так часто и задают вопрос: «Почему?» Но разве уже не благо всё, что и как произошло? Человек с рождения прилучается к любви как к закону полагания вселенной, от инстинктивной неразрывности с матерью до требования сознательного растворения в любви через Бога ко всему Его созданию. Но разве возможно требовать от человека любви, когда он сам бог, сущий промышлением Господа? А воля и собственное разумение разве не для того, чтобы осуществлять повеления Его, зиждущего каждого не только внешне, но и изнутри его?

Почему так всё однолинейно? Потому что выражающая речь двумерна, выражаемая мысль трёхмерна, а болезненное ощущение пытается объять ипостась. Что же есть тогда восприятие? Точка. Рана. Пронзённое пикой речи сознание. Но зато какая! Сознание выпускается в ощущение, ощущение собирается в мысль, а мысль стискивается в новой речи. А она будоражит вдруг иное сознание или же, по крайней мере, затягивает прежнюю рану. Ряска смыкается над прудом. А что дальше? А дальше приходит новая нота от Бога, одна музыкальная нота. И как загудит она в материи, расцвечивается аккордами и благозвучиями, гимны взлетают ввысь к Богу, но вот палочка дирижёра опускается и увязчивая материя вновь стихает. К покою стремится она, на упокой, что она всегда с пребольшим успехом достигает, но по пути туда в ответ на божественный звук обожает помпезность похоронного катафалка, восхитительную гармонию и бесконечную игру, в которой паясничает, ломает героя, но, подобно балаганному петрушке, вдруг в последнем поклоне — своей дани публике таких же петрушек — вдруг безвольно повисает. Увы мне, кончилась игра, и труп уходит со двора.

Бог оживляет и наполняет смыслом всякую жизнь и всякое существование, а диавол наблюдает порядок и благолепие. А между ними человек, который когда-то вновь заключит мир в единое целое. Пока же дьявол хоть немного отрекает человека от Господа — мир пребывает, ведь войти в Бога — значило бы принять и заключить в себе весь созданный им мир. Благодаря искусителю, злу, наваждению в человеке собирается расколовшееся Всё и ничто — Бог и материя; Он пронзает материю, но не слит с нею — а к этому всеединству в пустоте и стремится, двигаясь, всё.

Если мы прозрим в дьяволе Бога, дьявол перестанет быть злом. В Боге же каждый из нас прозревает самого себя, что подразумевает не своеволие, а упование на Него. Но это вúдение налагает большую ответственность на нас. «Господи, прости меня!» — когда обращаемся к Нему с этой молитвой, он всё строже судит нас по чистоте дел и помыслов наших, в нашей же совести — собственном ипостасном вместилище. Блаженны нищие духом, потому что Господь одаривает куда большей благосклонностью их малейшее касание подобия Его и приближение к нему, чем своих иссушающихся и постящихся послушников. Когда человек становится на осознанное служение Ему, всё больше попечительства Господь возлагает на самого освящающего себя, ему доверяется больше ответственности и свободной воли. Вот почему, чем ближе к господу, тем сложнее, но и несказанно радостнее. А кто позаботится о блудящих впотьмах и кто наставит их на путь просветления Истиной, как не Господь?.. Через своё же творение.

Мало ли тоскует по раю на земле, многие к его осуществлению и насаждению стремятся. Ведь это так просто кажется, пусть люди лишь осознают и поймут, даже лишь прочувствовав, его преимущества перед всеми остальными жестокими, несправедливыми и корыстными формами прежней жизни — и рай наступит. Зачем жить для того, чтобы только и думать, как от ближнего своего оторвать послаще кусок, пожирнее, да его кровушкой и упиться? Разве не безумное ослепление наступает тогда, когда один человек истязает другого, когда грызут друг другу горло из-за преходящих идей, когда идею свободы, равенства, братства, веры, надежды, любви утверждают пролитием крови и вынуждением к мучению? Разве не величайший грех — пролитие не то, что одной кровинки, а слезинки ребёнка? А ведь на убийстве непокорных и иных утверждается призрачный столб истины, и на его перекладинах извечно распинается людьми Христос. «Как? — удивляются добродетели, — неужели воистину справедливое царствие на земле придёт только от Бога, и оно грянет лишь после Страшного Суда? Ведь тогда моя мечта о взаимном согласии и чистой душевной щедрости теряет смысл». Но жизнь добродетели потерять смысл не может, на то она и добродетель, чтобы, живя даже в полнейшем отчуждении, творить свои благие дела. Но почему люди столь разные — в одном подобии, но столь различны душой, — ведь если все начинали с одного, то должны и достигать одного. Но всё в человеческой: субстанциональности осложнено хотя бы двумя обстоятельствами. Человек — это не нечто постоянное и неизменное, а переходное состояние всякой развивающейся сущности. То есть человечество — это путь для всякой твари наверх, через человеческое состояние. Потому и будут естественно различными тот, кто только вступает в эту обусловленность, и тот, кто в ней уже достаточно перерождался. И, кроме того, бесконечная материальность, в отличие от единичности Бога, настолько безгранична в своём воздействии и влияниях, что в силу даже этой ограниченности человеческие существа всегда будут друг на друга не похожи, хотя все они двигаются и стремятся к одному.

Неизбежным законом всякого, в том числе человеческого состояния, будет напряжённость. И, наряду с этим, именно мягкое и податливое уцелеет, а твёрдое и непреклонное разрушается. И ничего чудного тут нет. Ведь под мягкостью и податливостью понимается единственное условие — принимать всё происходящее с тобой от Господа с благодарностью Ему. Вот и всё. А весь трагизм человеческого существа состоит в осознании своей напряжённости. Нити натянуты, нити звенят, из расслабленных струн не извлечь благородный звук. Звук зачем? Звук для кого? А просто так: для того, чтобы музыкальная шкатулка отыграла свой гимн и захлопнулась как крышка гроба. Но зато этот звук слагает концерт вселенной, концерт без него поперхнулся бы, но не поперхнётся, потому что этот звук нить произведёт. Вот человек и звучит как самоиграющий контрабас, а кто-то пиликает альтовой скрипочкой, а вот довольно ухает барабан. Но а звук то сам извлекается как забавно!.. Человека наполняют силы, а он их испускает; вот от того, как испустит — так и прозвучит. Человек вначале бывает как непослушная труба: извивается, шипит, клокочет, но небесный трубач дует, воздух идёт, а клапаны распускаются. Но даже это злобное шипение укладывается во вселенскую гармонию драматической поэмы о воссоединении материи с Богом в мифическом Всё и ничто. В каждом космосе своя музыка, бурная, могучая, захватывающая, как сама жизнь. Но оказывается, что для большего космоса эта экссимфония не больше, чем простой звук. Простой звук. Зато какой!

Напряжённость человека свидетельствует лишь ой его пустоте. Об его всемерной пустоте, о чём же ещё? Чем больше человеку даётся сил и чем сдержаннее он с ними обращается, тем глубже проникается он ощущением этой пустоты. Пустота охватывает его вокруг, а он возвышается посреди неё единственно значащей единицей. К чему стремится напряжённость? К избавлению от пустоты её же наведением: то ли в разрушении, то ли в созидании. Зачем нагнетается призрачность форм, не затем ли, чтобы больнее оказывалось последующее падение?.. Вначале собственная близкая субстанция кажется единственно значимой, но, когда природа твоим же унижением возмещает твою заносчивость, когда она прорывается по своей непреложности сквозь твои химеры, ты падаешь перед ней обессиленным, дьявол-искуситель покидает тебя, а что остаётся без него, как не благодать божья?.. Не Он ли всемогущий и милосердный? Не в Его ли вседержание ты падаешь из вдруг обрушившейся на тебя пустоты — когда всё вокруг становится единственно значащим, а сам оказываешься самым последним ничтожеством?.. Падение вразумляет. Оно больно, но в нём очнёшься и приходишь в себя. Открываешь глаза и думаешь, боже, что я? Бог не даст тебе погибнуть. Он поддержал тебя, и ты смотришь на мир вновь обновлёнными глазами, новородившимся. И всё вновь так чудно и упоительно. Ты вновь обретаешь своё равновесие во всём. Ты уже не унижён, но ты ещё не гнетёшь. А сзади вновь подкрадывается искуситель. «Ведь ты всё могёшь, — нашептывает он, — моги и то, что скажу». Но пройдёт время, и ты отвыкнешь от данного обличия дьявола, привыкая к другому. Но нигде Бог не оставит тебя, так как разве забывают самого себя?.. Тебе забыть себя самого ради себя же иногда удаётся, но только не Богу. Всё единое неразлитно не потому, что это ему выгодно, а потому, что оно едино.

Странно, но сущность жива лишь тогда, когда она непрерывно разрушается. Она непременно идёт на своё разрушение, но обретает тем бессмертие. Развитие в пространстве и времени назовётся изменением, а оно оказывается бесконечным возрождением и смертью. Кто поручится за то, что этот человек, живший вчера, проживёт сегодня? Глядишь на ближнего своего и дивишься, да как ты ещё ходишь? Что держит тебя? А как получается, что я сам, заснувший вчера, просыпаюсь сегодня?.. Логика замыкается на самой себе, а там, где бессильна логика, сознание замирает в полнейшим неведении – и то предстоят ещё придумать и узнать.

Как разграничить ложь и правду? Не то ли ложь, что не подтверждается доступными внешностями? Разнообразными, надо сказать, и устоявшимися. «Я не крал этот кошелёк!» Вот ещё, а чьи это руки вытаскивали его из столь почтенного кармана?.. И, в то же время, она ведьма — потому что доверенные люди видели, как сатана вылетал из её печной трубы... Везде ощущают потребность поскорее утвердиться, ведь и, в самом деле, нельзя выносить приговор на основании того, о чём и сам до конца не уверен. Но под видимостью человеческой нецелесообразности и глупости происходят божьи предопределения и дела. То, что суждено, читается не только по священным книгам, звёздам и слепыми прорицателями. Это выступает из каждого пролетающего мимо мига жизни, и в судьбе любого человека проглядывает судьба всего мира.

Не заставить материю двигаться иначе, как силой жизненных обстоятельств. Материя сохранит условия и создаст посылки для дальнейшего своего же движения, одушевлённого Богом. Человеческая личность, умирая, исчезает, но остаётся отпечатанной в своих материальных порождениях. Они потом составят новую личность вокруг частицы божественного огня, продолжающей своё возрождение. И эта частица в дальнейшем неизбежно получит то, что она когда-то достигла, получит легко, потому что когда-то она достигала этого кропотливым и изнурительным трудом, получит как стимул, как толчок для того, чтобы изнемогать над своим продвижением материи дальше. Искорка созидает себя сама, пусть и предопределенно, но созидает, искоркой зажигает пламя и искоркой продолжает свой путь. Материя, остающаяся после неё, кажется неподвижной, но в ней горит эта же искорка. Вот почему достающиеся нам знания, хотя и являются живой частью пусть уже ушедшей и неповторяющейся личности, но находят отзвук в нашем глубинном огне и образуют на его силе нашу нынешнюю человеческую личность.



Принципы, полагаемые в основу фантастики, — самые что ни есть реальные. Как и романа, летописания, равно и отчётного доклада для сборища политических комедиантов. Но когда дело доходит до конкретного изображения вещей — тут уж, рассудок, держись, тебе приготовлены серьёзные испытания. Вещи становятся такими, какими они представляются тому или иному воображению. Чертятся и отпечатываются в изложении те моменты, которые доступны или желательны для понимания. Да и, в самом деле, что можно ожидать от интерпретации события, как не его особенного трактования и вычленения?.. Потому идея может находить сочувствие, а изображение — если и нравится, то как одобрение понравившейся игры. Если сочувствуешь идее то давай и разрабатывай её на устоявшемся материале, примечай опытным путём её в закономерностях природы и оглашенных законов — и тогда это будет признаваться научным фактом, в противном случае — это блеф и просто искусная выдумка. Но на поверку оказывается, что вещи существуют только потому, что они были выдуманы.

Восприятие человека подобно появлению в среде обыденных вещей чудесного. Ведь чудесное — это вовсе не нечто совсем чуждое и незнакомое, это всего-навсего то, чему мы в своём сознании не уделили места. Подобно тому, как явное тело растёт, развивается и у него появляются новые потребности, так и сознание, часть от части личности и индивидуальности, требует своего целенаправленного расширения. Всякое физически обусловленное ограничение — это необходимое жизненное пространство для данного воплощения. Оно входит в рамки единственно для себя возможные, хотя подобное называют детерминированными условиями, вытекающими следствиями из заслуженных причин или объясняют всё волей случайности. Но если что и определяет взаимное расположение фактов, явлений, вещей — то лишь их внутренняя необходимость. А поскольку она присуща любой системе мироздания, первое, что в нём замечается, — теснейшая и естественнейшая взаимосвязь, что, конечно, в некоторой степени способно объяснить окружающий мир из его видимых и доступных проявлений и, таким образом, стараться охватывать его целиком, но при этом забывается, что каждая вещь питается лишь ей внутренне присущим законом и именно из внутренних законов проистекает созвучность всех вещей.

Каждый момент существенен, и организация каждого момента единственно возможная. Но при движении в череде моментов происходит и изменение. Итак, появляется нечто новое, к чему, например, человеку нужно акклиматизироваться. Причём, кажущихся возможностей будет предоставлено множество, но лишь некоторая из них осуществится. Каждый момент подобен разрыванию цепи — и вновь недостающее звено окажется той единственно осуществившейся возможностью. Это происходит лишь в акте принятия, хотя внешне может представляться напряжённой борьбой и мужеством отрицания некой данности, — но даже неприятие станет очередным приятием.

Человеческий путь познания располагается от накопленной материальности к сознательному освобождению от неё. Конечно, у людей выдающегося человека замечают по тому, насколько удалось погосподствовать ему в мире вещей: то ли великий завоеватель, то ли вкушающий новые закономерности учёный муж... По сути в мире идей ничего больше, вроде, сказать невозможно; и тем больше, чем они общей. Изначальная замирательная беспредметность, данная каждому человеку в ощущении неизведанности своих глубин, своего «я», как уже видно, невыразима, но именно постепенное обколупывание её краешков, эдакая вырубка ступенек и приопускание вниз дарит новый насладительный мир обнаружений и откровений о материальной природе. Это расширение собственных границ жизненного пространства, но вовсе не завершение своего призвания. А в возвышении не возникает проблем. Та внутренняя притягательная воронка сосредотачивает и обостряет точечность твоего существования, она сжимает индивидуальность, сужает её — и именно в процессе расширения границ материального мира чем больше открывается самозначимых вещей, тем хватаешься за бóльшую обособленность. Потеря себя в сих глубинах может надолго стать безвозвратной не потому, что назад труднее возвратиться, но потому что мир вещей становится всё более бесчисленным и жизнь тянется бесконечным в него проникновением. Но это простое связывание глубиной и это всё более безнадежное страдание предусмотрено и является просто сущностью момента. Но пусть пишущий эти строчки не услаждает себя обманом, будто предвещает нечто новое, сущность момента насмешливо щёлкнет и его по носу, какое обыкновение имеет делать, и, выхлопотав свою сумятную истину, автор вскорости обнаруживает, что и до него не так утомительно уже рассуждали про то.

Каждый вычленяемый пространственный элемент в исторгаемом моменте времени находится в абсолютнейшем покое и равновесии. Он существует в единственно возможной гармонии со всем остальным, согласованности и соответственности. Но если данный сегмент раздробить или прибавить ещё сегмент, то оказывается, что данный элемент находится в движении. Будет заметным, что отличаемая сущность, будучи потревоженной раннее, возвращается на своё прежнее положение покоя, но само это возвращение по отношению к последующему будет причиной дальнейшего возмущения и движения. С той же лёгкостью, с какой мы обнаруживаем проистекание причины в следствие из прошлого через настоящее в будущее, с такой же лёгкостью, если мы пожелаем наблюдать все три временных момента в их совокупности, — обнаруживаем, что будущее, к которому стремится прошедшее, является причиной этого прошедшего, а проведшее — следствием будущего. Таким образом, при отторжении от одностороннего движения привычные законы утрачивают своё значение, поскольку они являются обратимыми, взаимозаменяемыми и неопровержимыми, как и их недопущения. И гармония, к которой всё в своём развитии должно стремиться, является присущей каждой вещи в любой момент её существования, наряду со всем миром. Мир сам по себе неподвижен и статичен, и, должно быть, изменяется он только потому, что изменяется движущее им начало и своим изменением порождает новый момент гармонии, которая является отображением изменившегося начала. Но и оно само по себе неподвижно. Ведь конец его является его началом и с той же необходимостью, с которой оно завершится, оно же найдёт своё возобновление. В своей непостижимой целостности оно подобно циклической машине, водящей мир изведанными (при допущении целостности, а при учитывании непостижимости этой целостности — всё более неизведанными) путями. При тотальной определённости и целенаправленности весь мир оборачивается не более чем фарсом, должным периодически повторяться неизменным. Духовность — запланирована, соединение — предопределено... И творчество является заключённым в статическом моменте, на соединении двух моментов при игнорировании всех возможных связей. Творчество свободного волеизлияния выходит кажущимся — детерминированным уже до того, как видится проявленным; и оно случается только потому, что уже существовало. Что же за муки творчества, томления вдохновенного экстаза и эмпирический полёт совершающегося озарения?.. Только ли как предопределенные вехи идущей души с существующими заранее терзаниями и мучениями?.. Нашедший знание оторапливается перед абсурдностью и извечным мытрствованием мира в его целостности, и большей частью к чему в дальнейшем стремятся — это перестать осознавать этот мир и уйти в небытие, стать отдельно от лютни мира и воплотиться в невоплощённом моменте. Обольщению человека и упоительному пленению очарованием момента способствует его «я» и разрушение его личности прежнего воплощения вместе с телом, памятью и пристрастиями. Выжимка из его прошедшего накапливается и составляет его путешествующее «я», чаще оно в подсознании, но всегда ему возможно выйти и вновь развернуться, вплоть до самого осязаемого тела. И что же, человеческая душа для того, чтобы ей прийти к пониманию абсурдности всего и отказаться от своей наполненности?.. И для того ли человек уходит в нирвану, что и это ему предопределено, но и там не исчезает безвозвратно?.. Но разве что-либо исчезает?.. Материя возносится к Богу, чтобы смыкаться в человеке во Всё и ничто.

Господа, вы ли опишите все мои чувства при написании усего этого? Моя личностность немножечко опасается, что за то её могут принять чуточку сумасшедшей, а ведь ей этого совсем не хочется. Но рассудок утешает и самодовольно заявляет, дескать, пусть вначале это кто-нибудь захочет прочитать и, может быть, эта рукопись просто так сгинет и пропадёт, лишь бывши вехой моего пути; да ещё говорит рассудок, мол, а поди, де, разберись, что такое на самом деле сумасшествие... Но непосредственное ощущение смутное. Меня смущает и та моя ответственность перед миром за каждое сказанное слово, а ещё больше то, что пока мне хочется и нужно продолжать, хотя из мною говоренного (а почто отказываться от своих слов?) следует, что уже предусмотрено и существует в обязательно проявляющейся потенции не только каждое очередное слово продолжающегося моего исследования, но и само побуждение меня к тому этого (зато благозвучно). И ещё рассудок обижается, мол, зачем вы, Николаич, такой ерундой занимаетесь, ведь всё это давно уже говорилось от Бога. Но раз Бог велит, почему не сказать ещё?..

Посмотрите вокруг себя — разве это не существовало до вас? А вы разве не существовали во все время оного? Каждый может вспомнить страну Атлантиду, основываясь на том материале, тех сведениях, которые черпает из рассказов, преданий и реконструкций старины современниками. Кто докажет, что исповедуемого не было? Что всё это вымысел, а то время, побывши, ушло безвозвратно?.. История восстанавливается из наших её представлений и ощущений. То была некоторая идея, а мы её облекаем в материальное снаряжение. Конечно, видя всё всамделишне, мы могли бы прийти к иным мыслям о материальной организации того времени. Мы видим мир таким, каким хотим его видеть, даже пусть объясняют наше хотение материальными условиями этого мира, — и об этом желаемом видении говорим другим. Но создаём для другого опять-таки материальное представление о мире, из которого этот другой, даже при излишней нашей тенденциозности, вправе и будет делать отличные от наших мысли. Каким бы ни был мир и каким бы мы его для себя ни создали, мы будем в нём беспечно существовать и жить по создаваемым для себя законам до тех пор, пока вдруг не проясним, что то же самое, что сейчас, было вчера и будет завтра. Ты видишь Америку, но ясно прозреваешь страну Атлантиду, и это соединение времён превесьма утешительно. И тут понимаешь, что ты был в то время, был ты, но что-то очень смутно помнишь. Был так же, как есть и сейчас, но забыл своё прошлое подобно тому, как забудешь и настоящее. Странник без роду и племени, исконно находящий себя лишь в Господе, ты создаёшь и обуславливаешь мир вокруг себя, но мир существует и без нынешнего тебя, потому что ты сам в нём извечно существуешь. Когда мы пытаемся определить самих себя или Господа, мы теряем Господа или самих себя — ведь Господь есть Господь, мы пребываем в Нём, а Он пребывает в нас. Наслоения плоти уводят от Него, хотя и в удалении живём по Его исконным установлениям и силой, питающей нас, их.



Дикарь потому дичится незнакомого ему общества, что по своему обыкновению опасается, как бы его не съели. Он судит по себе, своим привычкам и культивированным инстинктам, то-то же и чувствует столь непринуждённо в среде единоплеменников, хотя со стороны кажется накрепко связанным жёсткими обязательствами и нелепыми установлениями. Мнимая естественность дикаря будет столь же естественной, как жеманство барышни сливочного света, и они близки между собой налагаемыми на себя узами ради признаваемого совершенствования. И что у обоих подвергается столь удивительным превращениям — так это половая принадлежность и детерминация полом.

Само же поднятие вопроса пола у людей вызывает раздражение. Объяснением тому находят в неудержимом инстинкте доказывать свою половую полноценность и, соответственно, в дублирующем опасении оказаться в этом отношении несостоятельным. То есть. При поддерживаемой сексуальной возбудимости, иными словами, при регулярной половой жизни, в особенности при становлении образа её, достижение удовлетворения в качестве всё настойчивой цели затмевает прошлые общественные уложения и становится причиной временного бунта против норм. Но при холодности, то ли выработанной, то ли после отрезвления, когда доказательства своей половой полноценности в самое ближайшее время не предвидятся, появляется отчуждение, осуждение полового влечения и обрамление его в условности морали. Но объяснение раздражимости оканчивается этим, констатацией скрупулёзно выявленных эротических первопричин и по-разному проявляемым торжеством, а то и незакамуфлированным злорадством, дескать, всё от страсти к совокуплению, никуда от неё не деться, а тут ещё ваши специфические отклонения, тоже мне чистенькой нашёлся. Признают, что силой эроса сдвигают с места века, говорят о двойственности, вытекающей из самодостаточной единицы, лежащей в основе всей вселенной, но всё равно половое томление остается в здравом рассуждении униженным и запятнанным. Человек понимает, что и зачем да и вокруг всё обкопал, но он остается с тайной пола и никак ему до неё не добраться. А раз эта тайна недоступнее понятия бога и, тем более, ощущение бога возносит нас ввысь и растворяет в сущем, то эта тайна безвозвратно и без надежды достичь конца тянет вниз и бесконечно измельчает... Вот тайна и стала злом, суетностью и дьявольским совращением от путей господних. Что сущая правда при данном мировоззрении.

Эта тайна трагическая. Так как в её неразрешимости переплетаются стези жизни, выходя из этого клубка преображёнными. Так всё непонятное, завораживая наши души, становится средоточием душевных проявлений. Душа накладывается на эту бездну и творит. Но тайна пола особенная. В ней заключена тайна жизни и, вместе с тем, она поругана. За что? За то ли, что неизъяснимая?..

Эта тайна благодатнейшее поле для обнаружения всевозможных комплексов, в своих изменениях объясняющих всю копошащуюся жизнь. Возьмём двойняшку понятий: куннилингус и фелляция. А ведь проявление подспудных желаний той или иной особи того или иного вида удовлетворения для себя проявляется не меньше и не менее изощреннее, чем отношения бывшего мальчика или бывшей девочки к своим отцу и матери. И вот чувство социального удовлетворения, те мимолётные картинки, которые возникают в воображении при похвале, отличии или награде, связываются у возвышаемого с представлением подобного орогенитального акта, совершаемого над ним. Причём, орально-генитальные фантазии первичнее всех остальных. Они мучительнейше блаженнейшие, а потому скрываемые и иссекаемые пуще всех остальных. Объяснением этого я опускаю по недостаточности констатацию кормления младенца грудью или, по крайней мере, наличие сосательных инстинктов у всех новорождённых. Возвращаюсь к ощущению. Каково оно? У еще невинного, вроде бы, в знании мальчика или девочки?..

Расприятнейшее нагнетаемой истомой, потому притягательное, но, вместе с тем, равное по силе притяжения желание отвергнуть, потому что это моё жалко. Дальше. Что такое родственный или иной поцелуй, как не компенсация за несовершаемый половой акт? Но всякое извинение — это, одновременно, и обещание в следующий раз не допускать замены своей некоторой оплошности замещением и обещание наверстать упущенное, гораздо бóльшего, что явствует из поцелуев голубков-любовников. Так цивилизованные родственные отношения зиждутся на неисполненных обещаниях и обманутых подсознательных чаяниях, что компенсируется частично обязательствами заботы родителей о детях, взрослых детей о постаревших родителях, установлением зависимости и содержания детей у родителей, впрочем, с постепенным переложением прав собственности от родителей на государство и общество, а также чрезмерным любопытничанием, попечением и вторжением в жизнь людей, близких и по зову духа. Дальше. Прикосновение к половым органам приятно, так как ощутимо доказывает достоинство и половую полноценность. Но этим всё совсем не ограничивается. Это ещё и ощущение всё той же тайны. Волнующей и, вместе с тем, нагоняющей тоску и одиночество. Последнее ясно происходит у маленьких детей, половые органы которых функционируют на другом энергетическом уровне, чем у взрослых. Им нравится и хочется обнажаться, прижиматься гениталиями к предметам, осязать предметы гениталиями и об эти предметы тереться. Но у них нет, как у взрослых, той наполненности, которую желается реализовать и которая для своего разрешения покрывает весь мир сладостным туманом. У них есть то, что остаётся, порой, у взрослых после реализации. При акцентации внимания на своих гениталиях детишки погружаются в тоску и одиночество. Тоска и одиночество убаюкивают и растворяют в себе, если им дать не только продолжать входить в тебя, но и выходить, не накапливаться, не создавая для них препятствий своим на них средоточением. Просто взрослые, напыщенные новыми физическими ощущениями и своими новыми представлениями о них, лучше от одиночества и тоски отвлекаются. Но что есть в основе очищенной самости, как не они – тоска и одиночество?.. Вновь к ним приходит сознание, очищенное от рассудка и страстей. Вновь к ним, а в основе та же тайна бытия. Нечто могущественное и величественное стоит за её вратами, нечто великолепное и волшебное, мы предвкушаем и знаем это. Но что это есть?..

С иными социальными причинами, прежде всего, связаны алкоголизм, наркомания, смертность, количество самоубийств, отчаянных преступлений, чем обыкновенно принято думать. Не безработица, необустроенность, тяжёлое материальное положение, не потеря веры в завтрашний день. Главное не это. Причина одна — половая неудовлетворенность. А что такое полова неудовлетворенность? Тут-то самое интересное и всё то же, прежнее. Нет удовлетворения — а половая жизнь ещё как ведётся. Ведь не потому же половая жизнь не приносит удовлетворения, что не исполняются желаемые индивидуальные отклонения, что преждевременная эякуляция или непробуждённый оргазм... Почему так пьют в моей стране? Потому что место это такое — страданий, бедствий и закалённого в нужде откровения. Потому что людям предназначено жить тут горемычным, это отстойник в испытании, на дне которого взрастают изумруды. Потому что слишком многие тайной заворожены, и нет им ни разгадки, ни избавления. Погружены они в неё, и неусыпно ходят за ними тоска и одиночество — безотвязные распорядители всей кручинушкой. Гложет что-то душу, гложет и не даёт ей успокоения. И материалисты правы, и идеалисты. А что между ними есть общего в середине?.. Материалисты верны, что весь мир материален, идеалисты же в том, что весь мир непосредственно не потрогаешь, не пощупаешь руками, пальцами, как засаленные рублёвые бумажки. Всё проявленное, и проявляемое, и даже ещё просто замышляемое, имеющееся лишь в неопределённой потенции — уже материально. И единого, чего нет и на самом деле — это Бог, потому что о Нём и сказать нечего. И это невысказываемое, чего нет, доступно лишь ощущению, которое подтверждает, что это нечто есть, что это питает нас и через него мы сущие, но что это — не знаем. Оно говорит о Себе в каждой частичке материала, а каждая мелочь своим существованием прославляет небытие Его. Бог — пустота, которая творит и оживляет всё, которая о себе даёт знать через откровения, но Он даёт их о себе, сам не являясь ими.

Одинокая тоска по Богу, а как назвать ещё то, от которого мы пришли на эту землю посланниками-странниками и причастность к чему так ясно чувствуем?.. При контрасте ощущения Его — неизречимого — и восприятия нашим телом всего, что вокруг нас, на нас наваливается чувство абсурда, недоразумения, угнетения, а потом и гнетущей подавленности. Всемерная обусловленность, которой непременно подвержены, ограничивает тело и сковывает рассудок, низводит наше проторивание своих тропок кровью и потом до уровня безделушного представления марионеток, нарумяненных, накрахмаленных и нервически дёргающихся по мановению их небесного режиссёра. При таком миропонимании половая любовь является тем более недостаточной, первоначальный пыл улягается, обнаружение в любимом каждый раз бесценного сокровища притупевает, остаётся лишь, порой, нежная и глубокая привязанность, привычка всегда сподручна, и остаются обязательства, уже наложенные на себя. Ведь в обусловленном мире никуда не деться от обязанностей или скрепления материальности нравственными установками. А душа, порой, всё тянется к иному, мир всё тот же, и переносится он лишь благодаря присутствию в нём Господа, в существование которого верит лишь душа. Если я тут, то значит Господу сердца моего так угодно, а он меня не оставит никогда, даже в моём отчаянии и заблуждении.

И миропорядок принимается таковым, каким он есть, ведь он установлен Богом. Принимается и разрушение этого миропорядка, как и его полное уничтожение. Всё от Господа, и ничто не может быть не от Него. Равно и то, что люди никогда не станут однородными и будут отметать воззрения других как хлам и никчемные бредни.

Подобно тому и мир не пребудет неизменным, хотя, по большей сути, останется материально всё тем же — премного скучным, но при вúдении попечительства Господа даже очень сносным и божественным. И мир будет зиждиться на иерархии и разделении сфер влияния, ибо ничто не может в нём оставаться незаполненным, хотя все равны, ведь везде — Господи. И в соподчинённости малого большему читается принцип послушания воле Бога, и от этого послушания не скрыться, даже ослушание оказывается его путями.

А тайна пола так и останется тайной проявления Бога. Мы из этой тайны выросли, в неё и с ней и уйдём. Семя, падшее в землю... За порогом происхождения каждой системы стоит изначальная пустота Бога. Для системы Человек Он стоит за тайной пола, хотя при углублении в материю обнаруживают, что материальные предпосылки не ограничиваются. Материя обуславливает материю, но микрокосмос появляется на свет от Господа и тайна остается тайной, потому что исповедовать ли Ничто?.. Углубляясь в что и как, мы никогда не получим ответ на вопрос: «Отчего сие есть?», кроме того, что «Сие есть от Господа». В ином случае вопрос бессмысленен и по бесконечным ступенькам материальных причин опускаешься в пустоту.



Что явится для человека бóльшим утешением в жизни, чем ощущение половой принадлежности и её разнообразного развёртывания? От всевозможных комплексов, завязываемых в детстве на фоне функциональной непосвящённости, до переложения своих забот на плечи племени, от тебя исшедшему. Но наибольший интерес для людей мыслящих представляют разговоры о преобразовании сексуальных энергий в творческие и о кровности эротических желаний с вдохновением и экзальтацией. С одной стороны, всегда хочется повысить свои умственные способности, но с другой и самое главное, — насущный вопрос пола не отметается как наваждение в сторону, а становится столь значимым, краеугольным. И почему не признать прямо, что во главу всяких научных изысканий полагаются эротические мотивы и что больше всего поднимают работоспособность эротические стимулы?.. Признаём и то, что эротической трактовке подвергаются все человеческие проявления.

Эротика не только обещает на как-нибудь потом наслаждение, сколько пытается взбунтовать низменные силы. Обычно они расходуются рассудочно и взвешенно, придавая движение и одухотворяя то или иное наше физическое, ментальное или душевное действие. Но непременно произойдёт срыв равновесия, контроль сознания над телом отступит перед цепной реакцией сексуальных пробуждений и произойдёт взрыв критической массы нервных импульсов, очищая разорвавшейся плотиной оргазма всё обилие наших чувств. Мир является новым и преображённым — он то старый, это просто наши очередные умственные представления, образования, заторившими и преломившими прежнее восприятие его, рассыпались в прах. Все взрывы, будь то галактики или человеческих рефлексов, сходны между собой, у всех у них лежит в основе одно — жизненная сила. Только даётся она сообразно обладающему ею предмету. И следствием взрыва явится появление нового существа из взорвавшегося прежнего. Разлетается помертвевшая скорлупа, чешуя осыпается и выходит созревшее живое тело, пока ещё только родившееся, но уже потому и затем, чтобы вновь взваливать на себя по своим плечам ношу и вновь выворачиваться из кожи. Тот же взрыв — это и зачатие в материнском лоне, и страдание от вдруг свалившегося на голову испытания-несчастия, и смерть. Не из-за этих ли разрывающихся обновлений и состоит чувственная прелесть бытия, из-за этих вдруг разительных контрастов на фоне тянущейся повседневности, да так, что эта повседневность теряет прежние очертания — и, пожалуйста, твори себе на здоровье новый мир. И кто виновник торжества этого нового мира — ты ли трудящийся, или сам мир по себе, или просто согласованность всего от третьего — это тоже преинтересный вопрос. Откликаясь собой на двоичность всего миропостроения, мужчина и женщина двоичны и в своих построениях. Они дополняют друг друга для захвата и преобразования материи, но приводят сами себя в равновесие. Своим собственным поведением. Мужчина вначале напорист, потом аморфно расползается тряпкой, и женщина, вначале даже равнодушная, просыпается и бодрствует по-настоящему тогда, когда мужчина уже прикорнул и, посапывая, спит. То-то же гнев мужчины страшен в начале, когда только приступает к деянию, а женщины опасность в конце. И, если женщина ради любви идёт на страдания в начале, то мужчина без робости принимает их ради эякуляции в конце, правда, в раскалённой добела печке женской страстности и ревности сгорает не только беззащитный таки от этой пещи огненной (хотя бы по слишком большой своей обязательности) мученник-мужчина, но и, во истину, до конца женственность, составляющая всю прелесть очарования материнства и женской любви.

Верно, что в основе любой привязанности лежит принцип дополнительности. Хотя обнаружится, что подоплёкой крепчайшей дружбы будет непримиримейшая вражда, ведь то, без чего трудно прожить, мешает самости оставаться самой собой; и скрытая тенденция того будет наблюдаться во всех взаимоотношениях. Привязанность становится крепче, когда напряжённость между движением и противоборством ему – вязкостью материи — перешагивает новые пределы. Но самый бóльший кажущийся парадокс в привязанности рассмотрим для пущей парадоксальности на фоне притяжения полов.

Дополнительность вытекает из подобия самому себе. И вот каким незамысловатым образом...

М-да, представления гораздо сложнее выразить в причинах-следствиях, чем предполагалось вначале. Но забудем то, что будто есть что-нибудь невозможное для проявления, пусть запутанного и замысловатого.

Так вот, для личности реальным промежутком времени будут годы, которые она прожила. Центром осознания материала становится она сама, как и мерилом-эталоном для всех амбивалентных, двойственных сравнений. Материя, пробуждённая (порождённая) к жизни Богом (Богиней) и напоённая его (её) духом, чтит и помнит Бога (Богиню), который (которая) есть мужское (женское) начало. Подобно тому идеалом человеческих отношений становится мужское (женское) начало, олицетворённое мужчиной (женщиной), и именно к нему (ней) тяготеют как сами мужчины (женщины), так и женщины (мужчины). Но реальная подоплёка в жизни предаётся забвению, ведь всё, что реально, должно быть неприметно и ходить в шутовских колпаках присущего непонимания. Подобно тому, как Бог (Богиня), облечённый (облечённая) материей, кажется явным злом и дьявольским искушением, так и причина, облекаясь в следствие, надевает новые наряды, а ведь следствие, в свою очередь, является причиной чего-то, вот и выходит непростым разобраться в пестроте одёжек. А маскарадным костюмом в нашем случае становится общепринятая мораль, суждения, которые полагаются неисповедимо истинными. Конкретно же — мужчины (женщины не) отрицают, что их привлекают мужчины (женщины), и премного (отнюдь не) подчёркивают свою заинтересованность женщинами (мужчинами). Женщины же говорят, что мужчины их интересуют лишь постольку-поскольку, если вообще интересуют, и потому женская интимность так распространена и не подвергается никакому осуждению-удивлению, ведь всё это считается проявлением превесьма хорошего, полезного и здорового тона. Причина для следствия оказывается (не) противоестественной, и для нормального функционирования следствия ему (не) нужно забыть о причине, перевернуть её вверх дном и до неузнаваемости цветасто разукрасить. Но это ещё не всё. Подневольное тяготение к мужчине (женщине) — это общий признак, который персонифицируется частным образом в двух полярностях: активности и пассивности, в двух направлениях собственного состояния: обладать самому (самой) или быть обладаемой (обладаемым). Классификация исходит из идеалов старшинства и младшести, в общем — представления отца (матери) и себя же самого (самой), но в возрасте, который уже прожитый. Заметим, что идеал отца (матери) может касаться не собственно родителя, а и, например, наставника (наставницу), старшего брата (старшую сестру) — но при перенесении на них понятия отца (матери). А это понятие, в конце концов, — представление себя же самого (самой), но как отца (матери). Итак, собственно нынешнее «я» создаёт два фантома, так сказать, в прошедшем и в будущем себя же самого в материальном воплощении. Дело остаётся за нынешним всамделишным соответствием фантома и реального лица. Так что подчинение и покровительство исходят из однозначной сексуальности, презабавно скрытой, надо сказать, ведь, в самом деле, смешно усматривать в многогранных человеческих отношениях лишь сокрытое возжелание того или иного вида обладания, в глубине своей адекватных: в лоне матери, в ятрах отца, в перед, в рот, в зад.

Мобильные идеалы «отца» («матери») и «мальчика» («сына», «девочки») — «ебущего» («ебущей») и «выебанного» («выебанной») — конструированные нашим «я», совсем не являются воспроизведением наших реальных состояний и конституций, лишь наполнены пережитыми от зачатия до рождения ощущениями. Это идеальное собственное «я» совсем отлично от зеркального нашего отображения, но из сопоставления этих изображений и возникает влечение к иному внешнему объекту. По сути, обоюдное тяготение — это попытка слияния первоначальной активной силы в целостность, что внешне всегда оканчивается безрезультатно, а метафизически приводит к дальнейшему раздроблению этого начала. Изначальное побуждение в материальном проявлении оборачивается своей противоположностью. Вот и влечёт мужчину (женщину) к женщине (мужчине), хотя подсознательно он (она) видит в ней (нём) «мальчика» («сына», «девочку»), а она (он) в нём (ней) «отца» («мать») — а то и наоборот, почему бы нет, ведь внешняя физическая организация ни о чём односторонне не свидетельствует, в то же время, будучи внутренне обусловленной. Так же и женское собственное «я», питая те же идеалы, что и мужчина, трансформирует их под свою физиологическую принадлежность, хотя первичное всё да сквозит сквозь вторичное. Женское как противоположение мужского самому себе для того, чтобы закрепиться в материи для её преобразования. Целостность противопоставляется самой себе, дробится, и развивается, и опять возвращается в целостность. Но, сотворивши и вмещая в себя весь мир, целое остаётся быть неделимой целостностью.

В силу различной функциональности у мужчины и женщины будут различными проявления в сексуальной сфере, противоположными, причём границей симметрии, зеркального отображения будет оргазм. У мужчины активность лежит до, пассивность после, у женщины наоборот. То есть жизненный тонус мужчин повышен до оргазма, у женщин — после, следственно так же сама и сексуальная заинтересованность. Мужчину больше раззадоривает ожидание наслаждения в будущем, получив которое, скисает, а женщина, получив наслаждение, пробуждается лишь после него. От физического строения многосмысловой становится и глубина удовлетворения. Так что, если мужчина разгорается от одного вида, у женщины нужно затронуть ещё по-особенному душевные струны. Один — пороховница, облитая керосином, другая — осколочное ядро с глубоко уходящим фитилем. Различно ощущение оргазма и предсостояния его.

Предсостояние оргазма. Мужчина тянется нагруженным волом, его прижимает к земле, и сам он становится увесистым и землистым, а внутреннее состояние — будто падает бесконечно вниз. И от своей стремящейся вниз невесомости нутро в пребольшой растерянности и робости замирает. Женщина же всё порывается взлететь дряблым воздушным шариком, всё вот-вот да взлетит, да всё не получается, и так шаркает, подпрыгивает и шипит.

Оргазм. Ощущение сходно во вдруг открывшейся лёгкости, в освобождении от обусловленных воплощением пут. В оргазме человеку дано чуточку высунуть нос за пределы своего обыденного состояния, соединить на мгновение в одно сон, невоплощённость, смерть. Мужчина бестелесный возносится ввысь, женщина улетает вниз. Конечно, направления условны, просто их сущности расходятся к тем началам, от которых изначально пришли: женщина притягивается материей, и эта же сила мужчину отталкивает от материи прочь.

После оргазма некоторое время мужчина так и ходит, чуточку подпрыгивая, женщина же расцветает, погрузивши корни в землю. И вот мужчина, небесный по сути, становится для женщины землёй, опорой. А женщина, земная по сути, становится для мужчины небесной, музой. То есть начала в воплощённом плане оборачиваются своими противоположностями, не теряя, впрочем, и своей первоначальной сути.

И после всего понавысказанного несложно брякнуть пару слов о связи сексуальности с творчеством и вдохновением. Несмотря на несколько различный обыденный оргастический цикл, и мужчина, и женщина исходят вдохновенным творчеством до обладания и в предвкушении обладания своим сердечным объектом. То-то же и встречаются самые задушевные и искренние поэты и поэтессы — в их первой молодости и невинности. Однако, после пробуждённой тем или иным образом чувственности появляется в их творчестве ещё необыкновенно заворожительно страстное чувство. После бурной или уже достаточно искушённой сексуальной жизни искренность и страсть улягутся, на их место придёт зрелость, профессионализм. И всё реже художник будет искренен.

Простите, коль что не так сказал. Но это моё исследование, и его формы избираю по своему хотению самостоятельно.



Да что делать, господа мои развесёлые, как не кувыркаться, кукарекать и смеяться? Жизнь ведь такая забаюшная, что так насквозь и пробирает. Вот в шутовском крике человеческом слышится сила молодецкая, не от зазнобушки ли бесконечной хочется всё петь и улыбаться?

Важна лишь первая нота, всё из неё уже само собой потянется и сообразует форму. Лишь заметишь невзрачную дождинку на реснице, подставишь её солнцу — и в ней многоцветием отобразится весь мир. Тогда что ты такой серьёзный, чем раздосадован, на кого морщишь нос и о чём ворчишь? Все мы маразматические старикашечки-букашечки: всё нам не то, подай нам сё — и в благодарность лишь презрительно поджимаем губки, дескать, и что за в компанию я попал, как угораздило меня в этом недостойном месте очутиться?.. И начнём да расписывать, какие мы, в отличие от некоторых, расхорошие: тапочки на сухую ногу одеваем, во сне не храпим, а лишь кряхтим, попукиваем да пужливо вскрикиваем, а очки, перед тем как одеть, протираем фланелевой тряпочкой в амурчиках.

А спросят меня, де, скажи ты нам, чтобы не казался ты нам столь шарлатанистым, что мы ели нынче на завтрак. Я подумаю и, конечно, захочу их удивить. Яичница, де, поджаренная на спиртовке, меня не интересует, но вот что касается несостоявшегося зародыша, то ли из яичницы на сковороде, то ли из выпущенного почём зря семени, то им был господин такой-то, который имел скобяную лавку, где лежала подкова его святейшества лейб-маршала... Захотев на полном серьёзе объяснить какую-нибудь вещь, я всё время буду ощущать недостаток уже сказанного, всё буду дополнять, расширять, и чем больше — тем более пустячным будет представляться уже сказанное в сравнении с тем, что мне ещё будет предстоять сказать. Это подобно тому, как гордиться русской литературой не той, что была, а той, что будет. И вот, исписывая томищи и желая отобразить увиденное в своей ретроспекции, я, пожалуй, сосну в уголке от усталости. А проснувшись, предам вымученное позорной кличке вздора и осмеянию. Нет, не то я говорил, следует заметить совсем иное. И иное очумеет также, и от него я покроюсь испариной скуки. Чтобы объяснить заданную вещь, следовало бы связать все вещи в один ряд и замкнуть его на этой вещи, потеряв её определение. Но и это было бы хоть недостижимо, но слишком просто. Ведь каждая вещь разлазится под взглядом, от твоей любознательности не хочет быть кочкой, а просто мечтает затягивать и обманывать твоё ожидание конкретности, разверзаться растрясинистым болотцем. И вот, дабы поскорее покончить с томящим зудом познать причину и следствие, истончаешься в разумении материала, и чем он менее плотный, тем общее составляющие начала в себе заключает. Материальность пока ещё остается быть материальностью, хотя давно ускользнула из рук, и лишь только удерживается в абстрагирующем уме. И вот, наконец, обнаружив так чаемое мною единое, я безмолвствую, потому что мне нечего сказать. Это понятие Всё и ничто, сослагаемое из пустоты Бога и заполненности материи, не имеет в себе ни причин, ни следствий. Оно достаточно само по себе. Хотя всё время движется в своём совершенствовании, оно и не существует: его целостность бесконечно недостижима, хотя к достижению этой целостности всё стремится и существует, так как это — Всё и ничто. Но на самом деле — всё это чистейший бред сивой кобылы, лишь конструированный в формы, доступные для моего понимания. Но, а если это бред, — не в меньшей степени это и всесовершеннейшая истина. Кто разберёт?.. Раз я выдумал это, то, значит, в своей выдумке мне легче всего было свершиться. И если кто-то свыше скажет мне, мол, вы, Николаич, премного заблуждались, я приму его слова. Но разве смогу внять их на веру?..

Я знаю, что я устал. Утомился. Но я и знаю то, что не довершить свои страницы я не могу. Я дышу этим и извиваю это из себя истощением и болью, но я знаю также, что будет больнее, если не буду выдавливать гной из себя и вытрушивать окаменелости. Невысказанности наедине с собой могут свести с ума, а высказав, расчётливое чувство хозяйчика всё время будет говорить, зачем к этому возвращаться, если оно уже высказано и законсервировано на бумаге?.. И появятся новые мысли. Но высказывание их мне ничего не приносит, одно и то же чистое «я» было и в пять лет — и в старости таким же пребудет. Разве, это «я» иначе осознаёт себя изменяющимся аппаратом ума. Но с таким же успехом, как десятилетия тому, я спрашиваю себя: «Что есть я?» — и по-прежнему остаюсь без ответа. Постепенно нарабатываются идеи и представления, и, может быть, главное в жизни — не допустить, чтобы эти материальные структуры засорили собой и заменили мою безответность. А, может, это взросление к лучшему, таки узнать, кто же такой есть я, и на основании этого знания делать то, что предназначено и поручено. Якобы узнать и якобы делать то, что якобы поручено... Однажды в детстве мне приснилась лисичка в норке и мне нравилось думать, что я — это как раз и есть эта лисичка. Х-мы, х-мы, что же мне понравится на сей раз?..

Идея Бога извечно переплетается с материальным насмеянием над ней дьявола, и вот что ни воплощение её, то явное в ней искушение. При оценке мира в категориях добра и зла, добро почему-то всегда опошляется, заскорузлывается, костенеет, бьёт обухом, возвращаясь к несправедливому, отпротивному воздаянию его носителю. И что же, опошлённая материей идея торжествует в мире опять-таки благодаря тому же злу. И словно бы зло в извечном сговоре с добром: добро соглашается на своё неизбежное унижение, частичное уничтожение в пучеглазости материи, зло же всепокорнейше благоприятствует добру, лишь резонно вздыхая: «Что поделаешь, уж такая моя природа». Идея Бога покорно всем ожидающим её превратностям, испытаниям и страданиям проходит через пророков, обосновывается в общественных институтах, церквях, действительность которых так искажает и попирает божественную идею. Но иначе просто быть не может. Почему же идея что-либо претерпевает, страдает, искажается — разве божественная идея не всегда неизменна? Разве идея любви не остаётся по-прежнему сама собой под грузными и слизкими кафтанами нетерпимости и ненависти? Разве, облачённая в кучи плотнейшей и мрачнейшей материи, она не светит так же ясно, словно этих преград никогда не существовало? И, как бы ни казались посрамлёнными, искажёнными и избитыми, превратно истолкованными божественные установления, — они сохранены изначальными, благодаря пертурбациям, пляскам с топаньем, гиканьем и свистом над ними материи. Должно показаться, что в силу общих тенденций внимание идее будет сопряжено с насмешкой над ней и её извращением. В этом, должно быть, каждый волен поступать, как ему велит его дело хозяйское. Смеются там, где обнаруживается явное несоответствие между высокостью идеи и нижайшестью материи.

Смех — это звуковое оформление съезжания по горке и взмывание материи в горку, вроде восклицаний «у-ух!» и «и-их!». Вся жизнь наша — это смех в горе, даже самое горькое горе смешно, а самый смехастый смех горек. И смех будет различаться между собой глубиной проникновения в эту смешную трагедию или фатальный фарс. От «хи-хи» простушки в мужском обществе до необычайного чувства юмора избранных богом людей, как, например, блаженных. Блаженный, как и всякий мудрец, смеётся прежде над самим собой, он унижается в своих материальных проявлениях, но тем самым возносится к Богу. Взъерошенного юродивого смех поднимает на уровень признаваемого святого. И, вместе с тем, поверхностей смешок простушки и сотрясающий вертеп души хохот юродивого имеют несравненно большее общее, чем различие между собой. Ведь по сути — это признание преходячести, суетности и малозначимости внешнего мира перед обустройством мира внутреннего. Обустройство удовлетворением от проживаемого мига вечности.

Удовлетворённость, которая может последовать и после смятения, и раскаяния, и жесточайших страданий души, — и есть следование своему пути, предназначенному тебе Господом. Хотя не сыскать ни единого пути, ведущего вдаль от Господа, как не данного от Господа с тем, чтобы вновь прийти к Нему. Не придавать никакого значения самому сокровеннейшему и обнаруживать Бога в мельчайшем пустяке — эти принципы, должные взаимоисключать друг друга, и образуют суть всякой божественной души.

Подобно дышущему телу моллюска в его раковине, мы обнаруживаем в более плотном теле менее плотное. И чем оно более подвижно, тем мы к нему более внимательны. И хотя напрягаем все наши силы, едва удаётся разглядеть нечто конкретное, кроме размытого очертания. Мы всматриваемся в юркую ящерицу и в пламя огня. Чем быстрее движется, тем менее заметнее, но в движении ящерицы нас привлечёт движение её тела, а в огне — непосредственно самой субстанции. Камень тоже движется, только вряд ли это движение мы захотим и сможем увидеть. Самым притягательным будет для нас, естественно, понятие Бога, которого бесконечно превосходное надо всем движение слилось с абсолютнейшим покоем. Движение сущности, теряя в плотности, увеличивает быстроту. Ребёнок, быстрый в своей непосредственности, необыкновенный тугодум в осознанном оперировании сущими среди человеков мыслеформами. Собственно говоря, мыслеформы совершенно и не осознаются, а используются в схваченной своей застылости, потому что осознать — значило бы потерять её данный этап нахождения, пренебречь её определенностью ради более широкого знания или вовсе замереть в точке всезнания. С той же необходимостью, с которой камню предстоит взойти до бога и стать богом, окаменелое сознание ребёнка имеет преимущество перед взрослым в том, что оно имеет потенцию стать более живым и раскрепощённым, ведь предстоит ещё узнать, во что в дальнейшем развернётся данная субстанция. А негибкость сознания взрослого — это его не окаменелость, а косность, окостенелость, нарощение кости определённой конфигурации, и если камень истаивает подобно льду, кость либо болезненно сокрушается, либо со смертью истлевает. Мы торопимся запечатлеть этапы нашего развития в поучение потомкам, но нужно ли это потомкам, если они, как и мы, каждый пойдет по своему начертанному пути?..

Мир живёт потому, что каждая его система ощущает себя самозначущей и действует, представляя окружающее плодом своего воображения, к которому, однако, нужно относиться не беспристрастно, а ещё с большей ответственностью. Ведь созданное твоим воображением надеется на тебя и уповает, а разве возможно обмануть надежды того, кто единственно на тебя уповает?.. Нам смешон собственный пройденный путь (тем более достигаемый уровень младших нас по развитию), и нелепой предстаёт минута, уже пройденная сейчас. Каждый полагает свою жизнь единственно важной и тут же спохватывается, соображая, де, для Бога моя ничтожность не представляет и кусочка песчинки. И что же, твоя жизнь действительно самая важная из всех остальных, как и всякая остальная жизнь, но, конечно же, твоя — прежде всего. Рассудок в лишний раз докажет нам нашу же нелепость, величие и многое другое, но именно ощущение откроет нам наши пути господни и Его в этих благих к нам путях.

Вся наша жизнь становится восхищением воображения, расшевеливанием ощущения. Что замечаем в себе и вокруг себя — тем и пленяемся, но кто пленился Богом — жизнь для того уже потеряна, потому что она обрела значение в Нём. Возгордившийся дьявол — дьявол, но, сокрушающийся по своей ревности от непомерной любви к Богу, — есть ли зло? Может ли быть иное в сущем, нежели любовь к одушевляющему Творцу своему?.. Музыка души — душевное ощущение, в ощущении мы приближаемся к Богу и находим доказательство бытия Его. Жизнь и смерть — наше извечное умирание и пребывание в Нём.



При созидании интересно бывает проследить, как соблюдается принцип адекватности — соответствия, тождественности. Конечно, для рождения организованной материальности любой плотности принцип адекватности будет общим. Интересна именно реальная неповторимость воссоздания потенциального материала.

Возьмем для начала абстрагированную целостность, являться которой могут и жизнь человека, и всё мироздание, и написание художественного произведения... Каждый момент целостности уже создан и уже существует в неделимой ней. Но в материальном воплощении каждый момент развёртывается последовательно: из прошедшего через настоящее в будущее. И наполнение каждого момента материей будет не только определено самой необходимостью данного момента, но он будет порождением целостности на материале прошлого и стремиться к будущему, по отношению к которому данный момент явно недостаточен. Таким образом, в данном моменте будет читаться не только содержание его нынешнее, но и прочитываться всё глуше по убыванию: прошлое, будущее, сама целостность в своей неделимости. Причём, если прошлое и будущее будут сложны в расшифровке конкретности, фактов, то непосредственно сама целостность, хотя и ощущается явственные всего, в своей самодостаточности не даст никакой информации, коль будет рассматриваться в законченности и замкнутости и её положение в качестве элемента в иной иерархии не станет приниматься во внимание. Но в материальности полезнее всего замыкаться на какой-то одной целостности и игнорировать все её связи в изучении, поскольку, не разобравшись с одним, легче запутаемся в общем, ведь система иерархий вовсе не представляет механистический подшипниковый ряд, мол, сам, являясь подшипником, он служит колёсиком у большего. Впрочем, и такое рассмотрение окажется замкнутой системой. Но что прикажете предпринять, когда вдруг обнаруживается, что бесконечно больший подшипник у своего бесконечно малого колёсика сам является бесконечно малым колёсом?..

Теперь наполним вышесказанное большей содержательностью. Рассмотрим поэтическое творчество, вдохновение и ремесло писателя. Увидим, что каждым мигом его упоения будет адекватное отображение внутреннего себя в данный момент при помощи внешних средств. И подтверждением этой адекватности будет сам миг творчества, потому что именно тогда уравнены внутренняя необходимость выражения и выразительность, которая попозже окажется уже недостаточной. Лишь в самом акте созидательного вдохновения творец удовлетворён созидаемым, созидаемое полностью выражает данность своего творца, отчего творец приобретает свою значимость и самоутверждается лишь в акте. Мастеру кажется, что он пытается, пытается воспроизвести свои внутренние побуждения, а он их попросту воспроизводит. Даже отсутствие созданного материала — это присутствие несозданного и адекватное отображение данного своего внутреннего состояния, хотя иногда может представиться, будто подходящий миг упущен — и упущена сама возможность творения. Но не является ли это мнимое упущение — своей данностью в тот миг, а, следовательно, и адекватным самовыражением? Ведь должно было то случиться, что служилось, а то, что могло бы да не произошло — тоже существует, но как реализовавшаяся в своей нереализованности возможность. Всё то, что кажется несуществующим, также существует в мире и оказывает незаметное для непосвящённого, но явное для знающего влияние на последующий ход событий. То есть нереализовавшаяся возможность, о которой мы подумали, как и бесчисленные те, о которых мы не помыслили, тоже существуют в материальной заданности. Это подобно тому, как поднялся и ударился молоточек фортепиано, а остальные остались бездействующими; но — все эти многие молоточки составляют клавиатуру, и свои нереализовавшиеся возможности данного мига они вкладывают в реализацию и звучат в реализации ударившего молоточка; а одновременно – все эти молоточки ещё и существуют независимо, и в то же время участвуют в других музыкальных произведениях, исторгая звук из других музыкальных инструментов, конечно, по инакости этих инструментов извлекая звуки несколько иначе, — но в сути оставаясь самими собой.

Итак, в данном миге творчества мы читаем адекватное воспроизведение данности в данном миге, а, размыкая конкретное содержание, прочитываем не только наследие прошлого, но и стремление к отображению будущего и, в конце концов, — к полному раскрепощению из потенции в действительность данной целостности, полное воплощение и восприятие которой будет восприниматься как полное молчание, но полное своей реализованностью, а потому в ощущении — двигающееся само собой, без внешней помощи. И вот следующий миг мы воспримем начальным содержанием новой целостности, у которой завершённая целостность была лишь этапом. Всемерный же анализ данной обусловленности не может быть произведён без схватывания грубого куска и игнорирования всех его связей, потому что бесконечное распыление нашего внимания произойдёт не только в линейности нарастания целостностей (когда в каждом элементе прозревается целостность, а целостность — очередным элементом), но и в парадоксальных направлениях, которые предусмотреть невозможно, но которые станут вырастать при нашем желании обнаружить их и своим появлением будут бесконечно путать наши карты. Что ж, предположим, что мы всё распутали, к чему тогда пришли?.. К Всё и ничто, и мы повергнемся в окончательное непроронение от себя ничего: слова, действия, мысли... Зачем проронять, когда достигнуто непревзойдённое равновесие?.. Что ж, в любом творчестве (то есть предопределенной организации собой материала) всё, чем творец реально располагает, — это данность момента, данные ему возможности, очертание движения в материи дальше и конечная бесконечная цель всего сущего — Всё и ничто, достигнув (м-да уж!) которой всё опять повторяется сначала.



Долго ли, быстро ли — сказка сказывается. Нам смешно, нам не страшны, от нас далеки её разбойники. Пройдёт время, пройдут со сказкой и наши разбойники, и над нами обхохочутся от души и помашут назидательно пальчиком: «Ужо вам!».

Что бы ни происходило с человеком, нам важно для себя оправдать его. Ведь то были мы же. Что ж, хочется поглумиться — почему бы и не поглумиться?.. Но оправдать можно, лишь поняв его, заглянув глубоко-глубоко ему в душу, туда, где его душа соприкасается с моей. Ух, и сложнёхонько всё это. Куда покойнее сказать: «Расстрелять. Следующий...» Нам сложно бередить свою же душу, тревожить её — да и не нужно. Человек оправдывается своим временем, время оправдывается мимолётной вечностью, разумение которой у Бога, а может ли быть Он зол, ведь всё — творение Его?.. Пути Господа неисповедимы, а мы ходим по ним преходяще и от вечности. И каждый исполняет игру свою.

Немудрено спутать человека и Бога, ведь по сути они одно. По какой еще сути?.. Явно ощущая в себе Бога, человек возомневает себя Им, и абсолютно справедливо, ведь это угодно Богу и предусмотрено Им. Всё ради человека — всё ради Бога внутри него. А если не вызывает возражений, что каждый человек ценен, а следовательно, что Бог внутри каждого человека, признается ли, что Он также внутри всякого творения своего?, а ведь всё от Бога. А если так, то полностью принимается ли, что не только человек — Бог, но и всё вокруг него тоже — Бог, что Бог и внутри человека и вовне?.. А осознаёт ли человек, что Бог стучится в душу его, в самость его, в сознание его?.. А откроет ли он для Него все двери, чтобы Бог стал одним? Чтобы Бог не стучался в запертую дверь, всё равно Бог будет стоять на пороге безвозвратно. Чтобы он входил в душу и выходил из неё там, где ему любо, и не натыкался на преграды. Что бояться убрать стены? — не обрушатся своды, а так и зависнут до череды своего истаивания. Что бояться истопить свой шар во всё большем пламени любви к Богу? — не хлынет сверху дождь и не провалишься вниз в преисподнюю, потому что с потолка души твоей течёт дождь и преисподняя в котле души твоей. Душа переваривается Богом, как пища желудочным соком, размягчается Богом, как глина под руками горшечника, ублажается Богом, как земля нисходящей влагой. Что же в том, когда душа становится Господом?.. Облечённый в материю, Господь не перестанет быть самим собой. Будет ли место в душе вместить всё, как не став Господом?..

Нужно ли человеку искать и находить Бога?.. Нужно — не нужно, а душа стремится к Богу. Нужно ли Богу своё становление в душе человека?.. Нужно — не нужно, а таково его творение. Цели совпадают, Бог просыпается, хотя никогда не спит в своём неизменном покое... А тут и помолчать хорошо.

В зависимости от полноты жизни в Боге, перед нами предстаёт тот или иной человек.

Нормальное и ненормальное прекрасно согласуются между собой, как и все противоположности, — и находятся в уравновешенном состоянии. Различение мира в полярностях присуще лишь человеческому сознанию, вне же осознания всё выступает единым целым. То-то же и неудивительно, что полюса с лёгкостью меняются своими значениями, зарядами, положительностью и отрицательностью и определены лишь осознаванием. Рассудком устанавливаются значения, чтобы переводить весь мир в условленную плоскость и судить об этом мире по его на плоскость наложению. Эти же значения рассудочно заменяются новыми или переворачиваются, и мир, как прежде, познаётся по его теням, наложенным на человеческий рассудок светом божественной истины. Очертания меняются, но свет один, почему и говорится, что всё — истина, просто преломлённая и по-своему затемнённая. Ложь же выводятся из принципа полярности и определяется как заметное различие между моим проявившимся осознанием и твоим. И тут выступает перед нашими очами явление нормального и ненормального.

Норма и не-норма неразлучны и, пыхтя, играют в копки-баранки. Сначала одно сядет на другое, которое возит его, потом другое сядет на первое. И так без конца, меняясь местами в сознании и подсознании. При здравых отношениях в обществе наружу лезет идиотизм, сладостное желание повалить дурака того или иного размера, встать для потехи прямо на уши. Наоборот, при идиотизме общественных отношений и в стране свободных поголовных идиотов сквозь их разной степени нездоровое поведение прорывается и трубит о себе здравие, разоблачая идиотство и освобождая, излечивая от него. В том то всё и дело, что господствующие отношения будут представляться нормой, но для импульсивного и глубинного подсознания эта форма видится недопустимым вырождением, с которым оно успешно справляется, само становясь признаваемой нормой, но естественным патологическим вырождением. Сознание становится таким, каким его выправляют окружающие обстоятельства, воздействие этих обстоятельств, — что также закрепляется на неглубоком уровне, а на глубоком — роскошествует конфронтизм. А если подсознательный конформизм проявляется в том или ином автоматизме в повседневной жизни и сновидениях, то конфронтизм господствует во всём: бодрствовании и сновидениях и, в отличие от подсознательно закреплённого сознательного, не дуализируется, открыто заявляет о себе. Но тем больше его не замечают — что совсем не ожидают совершеннейшее здравие обнаружить в полнейшем идиотизме или в официальной нормальности, бессомненнейшей и железнейшей, узреть не-норму. Нет настройки — нет восприятия. Причём, если люди вокруг просто не замечают этот парадокс в данном человеке, то данный человек тем более ничего не подозревает и, разве что при поднятии глубин подсознания в слои более близкие к сознанию, могут присниться недоразумительные сны, эдакие ужастики. Замечу ради так, что, рассматривая норму и не-норму в общественных отношениях, преимущественно политизированных, я оставляю за пределами внимания другие их явления, а ведь они существуют во всём. Любая благосклоннейшая здравица читается ядовитейшей эпитафией.

Каким же образом текст, целенаправленный на одно, помимо воли автора выражает совсем иное?.. Лучше всего это получается у художников, куда больше черпающих слова во вдохновении, нежели сознательно создающих. Художник стремится к эмоциональности, ёмкости, выразительности и, в то же время, к своей неповторимости, яркости индивидуальности. Он стремится не к точной подаче слова, как в сухой канцелярности, а к изъяснению слова в его обход, не называя его, к косвенной подаче слова. Тут-то, в сравнительности и определительности обоюдоострых и скрывается неожиданная многозначность, а острие тем опасно, что не знаешь, в какую сторону при данном прочтение оно обратится. Собственно говоря, уродство явления будет скрываться и в лапидарности обвинительного приговора, и в речи генерального товарища, и в едком негодовании деятеля искусств и, даже, в справке родственникам. Только расшифровываться будет по-разному. В канцелярщине — путём отсылки к тому или иному документу, в речи — прочитывается в деловитости, невозмутимости, бравировании, а больше — в поучительстве; в искусстве — открывается нереальностью, нарочитостью и абсурдностью художественного образа. А ещё всему присуща традиция, которая отчётливее помогает выявить суть. Шаблонность и избитость вербального оформления лишь на первый взгляд кажутся прескучным островом, покрытым мхом и лишайником, но приглядеться бы только — сколько в нём жучков и червячков ползают и копошатся, превращая неприступную крепость в трухлявый пень. А главное — гномы, ведь именно в нелюдимых, скучных и непроходимых скалах живут они в своих сверкающих драгоценными камнями подземелиях и всё безрадостно копят и копят сокровища... Кому же ещё, как не человеку, без жадности и притворства полюбоваться на столь блистательные плоды рук их?.. Жучки и червячки — это подсознательное знание нелепости и никчемности столь громогласно выдаваемого за истину, а гномы со своими каменьями — это дар художника, который и безвкусные глыбы превращает в дар искусства. Искусство пробуждает чувства и, может быть, через их долгую и болезненную внутри нас рефлексию когда-нибудь да приводит к пониманию бессмысленности и тленной суетности всего сущего самого по себе. И приводит к величию и торжеству в нас Бога.

Отношение к противникам в политике — дело специфическое и особенное. В общем, — отношение ругательное. Мелочь лежит в основе ругательства, но мелочь превесьма заразительная. Почему же становится легко, когда выругаешься, и почему определённые ругательства приобретают устойчивый характер, особенно при правительственном курсе на это?.. Вся их сложность мотивации сводится к полусознательной оценке сексуального объекта. Эта оценка утончается и более затаивается, чем бóльшую допустимость имеет то или иное ругательство. От табуированных слов до лёгкой насмешки, например: «дорогушечка, дружок, мой милый, солнышко, молодчинушка». Доискаться смысла возможно лишь опустившись на уровень табу. Смысл смешон от своей противоречивости и, одновременно, — очень серьёзен, так как определяет дальнейшую мотивацию, так как вызывает хохот толпы, которая своим хохотом и облегчает свою напряжённость и увеличивает внутреннюю злобу, так как... Но о политической возне чуть попозже. Итак, табу. Своим словом человек выражает своё презрение к недостойному его обладания сексуальному объекту, так как этот человек... восхищен этим объектом своего внимания, желает им обладать, но не может обладать, поскольку по отношению к нему является и чувствует себя ущербным. Своего рода облаивание моськой слона и гавканье ему: «Ты гадок, но если бы ты знал, как я тебя хочу!». Заметив, что такое подсознательное сексуальное влечение вовсе не является маньячным. Это — естественное проявление на человеческом уровне вселенского устремления всего к слиянию со Всё и ничто. А ужимочкм и всякие там ущербности — отображение вселенской разделённости Идеи и Материи и, опять-таки, непреодолимое влечение Материи абсолютнейше слиться с оплодотворяющей её Идеей (= Всё и ничто), вечное материальное чувство вины по отношению к преданной Идее, отчего — и материальное же вечное хуление и опошление Идеи и, вместе с тем, всемерное содействие её торжеству.

А теперь о политической возне. Политика — это наука о том, как подчинять и угождать-подмасливать. Слово вождя ради провозглашённой идеи не стоит обсуждать. А стоит развивать и популярно доносить до трудящихся. Если вождь о ком-то сказал «мерзавец», значит, кто-то мерзавец и есть, а также... И строится понятийный ряд «мерзавец, змеёныш, враг народа, пёс, негодяй, кровавая собака...» Этот ряд, прежде всего, для каждения вождю, мол, воистину кто-то презренны и недостойны Вас. А вождь от изначальной своей ущербности наживает достоинство, дескать, действительно презренны, ведь все так говорят. Что говорить, вождями становятся от особо обострённого чувства собственных неполноценности и ущербности. И всё пытаются доказать обратное. И чем больше ощущают свою тщету – тем больше ломают дров. Политика оказывается средством разрешения своих комплексов. Только таким ли уж действенным, как и облегчение, которое получают люди от своих ругательств?.. Презрение подтверждается, ненависть и злоба усиливаются, но изначальная проблема любви остаётся неразрешённой. Любовь к сущему и к Богу. Должно быть, когда-нибудь её все будут достойны. А пока человек варится в своём одиночестве, истлевает в своей безнадёжной тоске. Не потому ли тираны так трагически одиноки? Это их нынешний удел и испытание, и, должно быть, когда-нибудь всем от этого и им самим будет несравненно лучше.



Миг творчества является мигом познания. Открываются врата, и голый, как мужеский перст, входишь в мир священный, мир тягостный. Создаёшь ли сам?.. Ты просто уловляешь и удивляешь звук, отзвук, просто входишь в неведомую область и импульсивно соединяешь своих знакомцев — слова и ассоциации — в тело очаровательной незнакомки, неведомого своего влечения к неназванной мечте. Входя в творчество, привязываешься к нему, ведь ты забываешься в мечте в миг вдохновения.

Приглядишься и поймёшь, что не только человеку свойственны «человеческие чувства»: ревность, любовь, вдохновение. Звери, птицы, растения, камни, системы то ли космических тел, то ли микрокосмических орбиталей, так же осознают себя, также в поисках и скитаниях Бога, — и язык, коммуникация у всех одна и та же, при видимом столь большом разнообразии. Ведь мир понимается не только разумением, разумение лишь даёт связно или сумбурно выразить свою тоску. Мир познаётся вчувствованием. Вчувствованием, освобождаясь от своих догм и предрассудков, — и при вечном несвязывании себя новым своим осмыслением, что как бы и составляет твою личность. А с потерей этого осмысления ты, вроде бы, теряешь и свою личность. Но поймёшь ли ты и когда, что свою личность ты всё равно будешь неизбежно терять и обретать вновь?.. По-прежнему далёкий в мыслях от пустяков, ты обретаешь в пустяках счастие.

Редко ли, часто ли пробивается безысходная тоска, отрезвляющая — и в помешательстве, буйстве, отчаянии и полнейшей растерянности укрепляющая, оздоровляющая размышление. Разве не после её жестоких приступов, после безмысленности о прошедшем времени, испытаниях и страданиях, после истаивания на сердце твоём с такой лёгкостью приобретаемых ков, — хочется любить мир. И мир принимается, любится и легчайше отдаётся ему своя суть — мир по-новому обретается в чувстве, называемом любовью к Богу. Не особенным ли приобщением к Нему связываются между собой любовники, друзья, монахи, члены какой-либо касты? В любых отношениях приобретается мир божий — и целостный, и недостаточный, единственно самый полный в душе Его обретшего.

Замкнутая система, покой, равновесие извечно находятся в вечном движении. Изолированный космос неизменен, но лишь со стороны полагают, что он недвижим. В нём всё неизменно движется, как извечен дух, мятущийся в нём. Мир проистекает в пробуждении, разрушении одних целостностей и в сотворении других, подобных вновь заключённому с целенаправлением духу. Рождение — смерть: дитё. Но эти принципы настолько общие, что явны лишь в конкретном понимании, в подстановке определённых и значимых для данного момента категорий различного уровня плотности, например, дитё может означать и ребёнка в общепринятом понимании, и мысль, и побуждение, и человека, и Бога...

Итак, целостность — вполне жизнеспособная система и, не будь она сопричастна со всем бытием, так и оставалась бы в извечном движении, без конца и начала. Но она напоминает собой больше семя, подчинённое целенаправлению заключённого в нём духа, — только и тут жизнь целостности бесконечна, разве что всё более необыкновенная. Семя растёт, набухает, даёт побег, дерево и новые семена... Так же и человеческая культура и язык.

Целостность повсюду одна и та же, любые несоразмерные между собой целостности абсолютнейше равны, потому что находятся в равновесии. То есть они между собой адекватнейши, хотя и с различной организацией, структурой материала, — но на вес алчущей всё потрогать руки человеческой окажутся совершеннейше равны. При диком нагромождение, наслоении и упорядочении материала целостности окажутся без веса. Ладно, попудривши всем этим мозги, рассмотрим вопрос об адекватности и важности перевода образований одной целостности на язык другой. Допустим, с английского на русский. Окажется, что никакой необходимости для трансплантации языкового явлении из одной стихии в другую нет, потому что каждая система развивается по своей целенаправленности и при неидентичности моментов развитие оказывается адекватным. То есть — данный момент соответствует такой-то вырезке из иной целостности, но эта вырезка при полной адекватности тому моменту, может явиться нелепейшей, абсурднейшей и превесьма, для данного человеческого понимания, предурацкой. То есть, чтобы быть в данной целостной системе адекватным моменту другой целостности, придётся использовать невозможнейшие, с точки зрения законности данной целостности, средства выражения. Так то это так, но поскольку данные целостности есть простые элементы большей целостности (между прочим равной этим двум), то взаимоотношения между нашими целостностями неизбежны. Но принципы адекватного отображения остаются прежними, и для данной языковой среды, возможно, наиболее ценным окажется привнесение особенного опыта иной среды, средствами наиболее ей адекватными. Неестественная адекватность для данной системы иной системы может стать следствием мастерского подстрочного перевода с передачей всех нюансов той речи, которые, возможно, уже перестали сознательно восприниматься там, — но зато здесь это приблизит к пониманию той среды и, соответственно, того данного опыта. Конечно, предпочтительнее просто разбирать подлинник, а ещё лучше — понимать и смысл, и специфичность данной целостности на основании общего языка целостности. Это была бы непосредственная адекватность. Но пока речь шла о её трансформации. То же самое происходит и в творчестве: во взаимодействии разных целостностей в восприятии, осмыслении и передаче друг друга...

И всё же, плач ребёнка куда ближе трогает нашу душу, чем эти многие рассуждения. Поспешим его утешить — или продолжим измышления?..