Введение в эротографию
МЕТАЭКСТАЗИЯ
Эгостатика
Гуманоизм


Не насилие лежит в основе моего исследования, а право свободного выбора. Человек сам определяет свою судьбу, но в каком смысле? Разве не в связи со всем сущим? Всё случится не иначе, как случится. Если понимать всякого человека абсолютнейше изолированным, сразу жаждется поставить над ним понуждение-управление, связать обязательствами и правами, непременно следить за каждым его шагом — а именно самому разлечься в центре важной государственной махины. Я вовсе не призываю к анархии, ведь не случится же так, что, и в самом деле, услышав слова сии, все бросят дела свои и с леньцой усядутся в тени виноградника, ожидая снисхождения манны и попечения небесного. Все продолжится по необходимости, и что свершится — свершится. А я продолжаю своё исследование.

Бог и дьявол вводят в мир мужское начало, хотя по своей внеземной физической сущности они андрогинны, не мужчина и не женщина, ни члена-яичек, ни грудей, зачем они им?, даже посему скорее женщины, чем мужчины. Просто женщины без грудей. Но при всей женской порождающей мощи и мужской потенции. Тут сложно с земной определенностью говорить, кто есть кто. По крайней мере, ясно одно: из всех временных и пространственных измерений мужчина знаем только лишь в своем земном облачении, и нигде больше необходимости в половых различиях нет. Бог — есть бог, дьявол, коль он из отпавших ангелов, а значит, тоже без члена, яичек и грудей, — есть дьявол... Хотя, получи они земное физическое воплощение, с одинаковым великолепием они могли бы обладать и пышными женскими телесами, и мускулистыми мужскими формами со всеми истекающими из них последствиями. Хотя, скорее, бог скорее принял бы женский облик, а дьявол — мужской. Равно и их производные — ангелы и черти. Ангелы были бы юношеподобными девами, а черти — поросшими черной кудлатой шерстью фавнами. Но оба они не самодостаточны. Женственность такая же независимая сущность, как они, но проявляется иначе. Абсолютной женственностью они рождены и от неё произошли быть. Женственность — это же ещё и стремление разных существ, бога и дьявола, слиться вместе. Как видим, любовь есть вселенское свойство не только разнополых человеческих существ. Да и эти человеческие существа по сути своей как были, так и остаются андрогинами, то есть и мужчина, и женщина в равной степени несут в себе в извечно изменчивом равновесии мужские и женские черты. Что же влечёт друг к другу бога и дьявола?.. Бог его знает. И влечёт ли вообще?.. Но предположим, что первого влечёт к этому его всеисполненность, всепопечение и всемилосердие, второго — его неполнота и ущербность. Ведь, если даже все казни и физические планы бытия в твоей власти, — этого ой ещё как совсем уж ничтожно мало для ощущения своего счастья. И дьявол есть заложник своих обстоятельств, избравший свой собственный особенный путь. Из этого стремления возник человек, изначально создание Божие, а затем и дьявола, по подобию своему. То есть человек первоначально появился как андрогин, был он мужем и был он Адамом. Кем он стал, когда у него появился член?.. Это вопрос. Впрочем, человека, прежде созданного Богом, лепит теперь всякий, кому не лень. Человек наиболее приближенное существо к пустоте, в которой есть всё. Созданный для объединения, он оказался распрей между богом и дьяволом, их самостей, каждая из которых желает проявить свою славу на человеке, и обоим это с успехом удаётся, хотя всё и оканчивается проявлением славы, больше ничем. Бог и диавол — творцы, бог созидает для будущего, дьявол — в настоящем, золотая середина — это прошлое, она идеальна, но, как прошлое, и недостижима, не достижима без помощи человека. Именно потому, что человек подвластен искусу, то есть свободному выбору его самости, он стал смертным, рассыпанным в теле во времени и пространстве. Бог создал и женское человеческое начало из мужского, он овеществил оба начала для жизни. Так появилось и то, что мы ныне называем мужчиной, а в библии названо женщиной, — «ев», «Ева» — «рождающий», «ебущий».

Постой, а может, всё и не так было. Может быть и так, что вылепили боги — вечные девы небесные — мужа себе из праха земного, по образу и подобию своему, не совсем таким, как они, а анатомически дополняющим их потребность. А потом и долепили ему жену, уже поближе к образу своему, чтобы в его потомстве мужей на всех хватило, а не тягаться всем всё да с одним... Опять не то?.. То — не это, а где же то?..

И вот, бог и дьявол формируют полки и сонмы своих приверженцев. Словно числом возможно что-нибудь преодолеть, когда существует предопределение. Всё сожмётся и распустится, потому что таков ритм пустоты. Всё живёт, действует и движется, казалось бы, по своему разумению и побуждению, но всё играет свою роль и всё стремится к пустоте. Театр волнующий, в котором много-много актёров, который длится вечность и который называется жизнь.

Бог и дьявол, каждый из них играет свою роль в процессе. Бог, предвидя будущее, всё опосредует и чередует во времени; дьявол, создавая пышность и гармонию, печётся о пространстве. Бог судит, предвещает, воскрешает, направляет и умерщвляет для воскрешения; дьявол отвлекает, пакостит и исправляет им же совращённых, но предупреждённых богом...

Два дня тому согрешил сам с собой. И всё весьма закономерно получилось. Ведь, если не хочешь искуса, не думай об этом и уж, тем более, не прикасайся со чрезмерной тщательностью. Так нет, переступил ту черту, переходишь через которую с волевым усилием. Ради удовольствия. Ублажил себя, ну, мол, вначале совсем чуть-чуть подёргаюсь. Потом ничего, пришлось по вкусу. Стал себя, де, тренировать на выносливость. Всё стихало, отпускало и вдруг вновь переступал через черту, завлекало и засасывало. Всё, мне нравилось делать это всё чаще и чаще, а потом — хлоп — и потекло. Ну что ж, гад, сказал себе, раз ты такой, то давай ещё секунд тридцать. Тело отторгало руку от себя, но я приговаривал: «Что, не нравится, паскудник, насытилось?.. Нетушки». Потом лежал несколько минут забывшись. В ванной отмылся и поглядел на прыщеватый нос в зеркало: «Ну что, овенчишко, доволен?»...

Пенис вначале был каким-то вялым, хилым, уродцем. А через несколько минут манипуляций стал удивительно хорош собой и притягателен. Такой пространный, упитанный, ну, просто заглядение. Так и хотелось его всё ласкать и ублаживать. Пестовать голубчика — и ради чего, спрашивается? Для последства веществ в природе?..

Вчера листал второй том Эллиса. Удивительный человек, собравший за свою жизнь столько фактов и обработавший их в уникальную энциклопедию сексуальной психологии. Главное, что добыл столько фактов. Но, думал, а ведь я в ней того, над чем работаю, не нахожу. Нет у него метафизики эротики, метаэкстазии любви. Надо докапываться до всего самому. Но к чему придём?.. Я словно против того, чтобы сквозь меня проходила природа, чтобы через меня проходила жизнь и изливалось семя. Это естественное желание встать в сторонке от естественного процесса, замкнуть в себе все каналы, закрутить накрепко все краники и стать эдаким тупиком природы, в котором она не будет находить своего вызволения и лишь будет омывать тебя своими благодатными волнами — а сам ты выходишь за её воспроизводительный круг и цикл. Этого естественно требует наша суть, извечная и конечная, но наше тело и наша жизнь в миру — это не только бремя и распятие на кресте искупления всех грехов, это не только жертвоприношение тленным, но это — и извечное течение времён, достижение всемерного покоя, а после нового возрождения миров — новые круги бытия, и всё опять повторяется сначала...

Мастурбация — она чем хороша? Она — заблуждение, глупость. Со временем, авось, всё больше начнёт эта глупость не удовлетворять, и тогда она пройдет, минёт. В мастурбации взрослеют и к чему-то всё да приходят. Она — переходный период. Вот только к чему? К тому, что после, что определено судьбой. Один может отрешиться от всего, другой предастся глубочайшему разврату. А обычно мужчина находит свою женщину. В детстве он глядит на сексуальные отношения, как на некую вычурность, наваждение, хотя довольно и манящими любопытство, но во взрослом состоянии они оказываются необходимыми ему. Он открывает в них путь к соединению в любимой со своей, якобы, естественной недостаточностью, преодоление своей убогости и ущербности, незаконченности. Но это только оправдание своей слабости. Правда, слабости общечеловеческой и предопределённой. Человек есть живое существо, и ему естественно надо работать со своими энергиями, изменяя их и для своего бытия получая новые взамен. Проще всего мужчине это делать в женщине, своим членом изменять в ней свои же собственные соки и силы и тянуть обратно новые для своего полнокровного мужского бытия. Нравится нам питать себя иллюзиями, оправданием своей плотоядности наличием таки духовного начала. Повещественнее нам бы это оправдание, подороже бы кумиров, помудрёнистей бы концепций и воззрений. Хочется оправдания исконно своего, вот и заругивается массовость и простота: икону коль — то подревнее и повыщербистее, предков познатнее бы и познаменитее, мысли же должны непременно ссылаться на авторитеты и священные параграфы. Ищем мы оправданий не в себе, а во времени. Они, де, те, кто жил до нас, постарше нас куды, поумнистее, а мы всего ребятó#. Мы даже ползать не умеем, мы глядим на поучавших нас с опаской, а что, коль наши в наш черёд собственные поучения грядущим поколениям да рассыплются и там, вдруг, не послушают нас?..

Но и без самооправданий мы были, будем и есть. И со членами. Однако, никуда нам не скрыться и от самооправдываний. Вточь мы причастны греху измельчения. И собственным измельчанием мы оправдываем этот грех.

Скопцы отрывали плоть похоти, но корень похоти исконно оставался в них. Что в том, что изменил внешний лик своей живой природы; разве всеобщий дух от этого изменился?.. Ну вот, теперь начнём классификацию духа по отрядам и сомкнём его в касту. Не надо, душков много, но дух-пустота един. Разве тяга к самооправданию не сохранилась у скопца?.. Он отсёк своё для своего оправдания, но для оправдания чего, своего воззрения, бренной теорийки о голубке святом? Мол, голубок святой и его мужские яички несовместимы?.. И стремится он ножом сделать себя видом, как своего бога, наложить божественную печать, — и не мужчина, и не женщина, члена нет, нет и грудей... Что ж, мы определяем своё телесное бессмертие и тем, что продолжаем род человеческий в детях. Воздавшему да воздаётся тем же. Что ж, скопца сущность может повиснуть в безвременьи и переждать и конец дней творения, но ведь всё опять повторяется сначала. И от природы своей не деться. Может, возрóдится скопец в свой грядущий воплощения раз как раз плотски ненасытным. А, может, потому что был ненасытным раньше, в нынешней жизни он и стал скопцом?.. Всяк всякому воздаётся.

Вот говорят, де, что если жить образом аскетическим, то и плоть приувядает и, вроде, даже атрофируется. Де, ненормально сие, всякую плоть нужно, де, разрабатывать. Верно. Но а и что грешного в том, что плоть приувянет?.. У каждого своё предназначение, не стоит забывать об этом. А можно... и забыть. Ведь жить в той или иной культуре — тоже предназначение, как и культура для живущих в них сама по себе. Но суть едина.

Отчаяние есть в предопределённости. Тоска жить по заведённости, тоска по безмятежному и растворённому покою. Но — оправдание мира в игре и в бездонных искусах. Мир завораживает игрой и безмерно утешает нас вещественными преходящими выражениями невещественной своей сути. Будь то вещь или мысль — всё предаётся разрушению, но всё вновь и вновь воссоздаётся и повторяется осмысляющим себя человечеством. Весь мир смыкается в человеке, и во истину будет конец и, вместе с тем, возрождающееся начало, когда бог снизойдет в благодать сердца каждого и человек протянет руку поверженному дьяволу, и мир тогда сомкнётся в человеке как во вместилище космической женственности. И это будет един человек. Человек, морфологически сложенный... Н-да уж, и ни члена, и ни грудей — зачем они ему, если он един?.. Ну, не знаю, что у него там будет за вид и по какому — мужскому или женскому — образу и подобию он будет скроен, но этот человек будет сам бог, сошедший в сердца всех и вдруг ставший един. А может, бог и будет в сердцах людей един, но и люди останутся быть на Земле собою: мужчинами и женщинами. Мужское существо — краса и слава внешнего облика человечества, женственность — святость внутренней сокровенности его. Хотя женщина и появилась на Земле прежде мужчины, а мужчина был, есть и будет высокоспециализированным на производстве своего семени производным от женщины. Может, и на самом деле оно так?.. А?..

Сила Марины Цветаевой

Когда Слово стало Богом и стало Сущим, появился мир. Мир воскрешений и страданий, воспоминаний и восхождений к Слову. Мир дробится в своей целостности. В измельчении осколков и воображении зеркала — суть человеческой культуры. Сущее — зеркало Бога, и каждому так же хочется множественности. Слово восстанавливается тем, что измельчается. Но когда исчезнет и алмазная пыль, тягучим и звонким оно становится внутри нас. Слово образуется из вечного звучания всех слов, но какие-то из них выделяются особенно чётко. Они ближе всех остальных и гармонии самого Слова, сочетания всех его разложенных частей. И эта гармония в силе высказанной любви.

Именно потому поэтическая стихия Марины Цветаевой меньше всего осознаётся. Её сила в прочувствовании. Её стихи выпуклыми и осязательными тучками плещутся на голубом небе. Наполненные влагой, но развеваемые лучами утреннего солнца. Мысль скользит по ним, примериваясь и повторяя каждую ямочку, каждую горбинку, но так и не может собраться и высказаться. Ведь высказываются о том, где явственно начинает проступать структура плоти. А стихи Цветаевой, особенно стихи её томящейся и страстной молодости, предстают необыкновенной плотью: они вещественны, но не предметами, а чувством. Их плотность и пылкость привораживают к себе и не дают покоя. Они прекрасны, но призрачны; благоуханны, но обманчивы. В них влюбляешься, признаёшься им в том и исповедуешься и не можешь понять, в чём же их злодейское очарование. Они плугом вспахивают душу, земная душа рыхлится комьями, с влажными ахами расползается на солнце и подставляет свои плодородные бока иссушительному солнцу. Подсыхает. Но брошено ли семя, взойдет ли юная поросль и шелестом своих зелененьких побегов освежит ли душу? Нет, семени нет. Есть только глубоко вонзающийся плуг, и чем глубже он ранит, тем желаннее, тем больше хочется, чтобы он замер в твоей землистости и на века обжигал своей жестокостью и своей холодностью. Но ведь это невозможно. Ведь если даже остановится плуг, то не под силу остановиться тебе самому, чувство появится только в движении, чувство не раздельно от движения и не отъемлемо от него, не расчленимо так же, как резкий звук, извлечённый сразу из всех клавиш пробежавшим по ним бесчувственным ногтем. А если не возможно это извечное замирание, подобное извечному последнему воспоминанию отточенного лезвия в сердечной зыби, то хочется снова и снова, до забывчивости, усталости и одурения взрыхляться этим магическим плугом. Следовать за ним или через его непреложную точку рассекаться, извиваться, повторяя его движение. Землица распахана и бесконечно пашется. Приди же хоть маленький засевающий лучик!

Если не можешь понять чувство, попробуй прочувствовать его. И, может быть, тогда возникнет понимание? А из него и схема. Но это я, который пытается составить её. Цветаева же хотела понять мучившее её прочувствованием лишь. Безропотной отдачей чувству бесконечно. Диавол наделил её волшебством певучести, но что слышно в этом плаче души? Слышен ли хохот ада, воздающего каждому по его страсти? Нет, это псалом, возносящийся к богу, это мольба к господу и жажда любви его. Дольнее чувство возносится от земли. Но что в этом чувстве?

И это ведь так естественно и так непреложно, что девушка тянется к юноше, мужчина к женщине. Он для неё господь, сотворивший её, он ближе всего к богу. Или же он ребёнок, которого она так ещё и не создала?.. Или уже создала?.. Женщина волеет найти в мужчине господа-ребёнка своего так же, как мужчина волеет найти в женщине им утраченную внутреннюю сущность, сущность, которая персонифицировалась в женщине. В деторождении мужчина выступает творцом, а женщина бережно принимает тяжелейший дар, воспринятый ею через мужчину от господа. Хотя кому, как не ей, предопределять и лепить в мужчине то, что затем воплотиться в ней?.. Любящие друг друга обретают в единении покой, но до чего он недолговременен!.. Они не преодолевают дискретности, и дискретность тяготеет над ними и в них. Начала единятся, но и отталкиваются, в каждом самость, они не совместимы. В кратковременном единении начал — Целостность, по необходимости разложенная в процессе. Начала сольются — и не будет жизни самостоятельных начал, останется лишь одна целостность. И она вновь разделится по необходимости. Она дышит как всякий живой организм, и в ней также бьётся сердце. Начала, соединяются, но рождается не вечность этих слившихся начал, а новая самобытность.

Созвучие природным и космическим преобразованиям. За счет дробления создаются нежные, изящные и утонченные формы, за счёт устойчивого существования остальных они существуют. Всё чаще гармония выражается в отвлеченных внешних конструкциях-созвучиях, сама по себе и единственно ради своего внешнего отображения. Всё чище кристаллизуется сам принцип красоты, и с большей оседлостью жизни на земле этот принцип приобретает всё больше нежных, изящных и утончённых форм. Соблюдаются те же извечные принципы плоти — наиболее благоприятного приспособления к окружающей среде и борьбы за существование. Предаётся забвению физическая сторона этих принципов. Во всё большем довольствии и осознавании себя физическое более тяготеет к духовному. В нежных, изящных и утончённых формах физическое устремляется к духовному и через переживание, созерцание этих форм стремится приблизиться к созерцанию, переживанию подоплёки всего сущего, к растворению в Идее, пустоте, в которой содержится всё.

Лучшее из написанного Мариной Цветаевой — это то, где властно вдруг да заговаривает плоть. И эти стихи особенные. Они не ублажают похотливое вожделение, а ранят, если ещё жива оголённость чувственной души. Ранят сладостной истомой и каким-то тоскливым сожалением. Услада печальна, и неужели из-за этого мир так несправедлив?

Любовь не может быть не трагичной, потому что в её быстротечности и падении мы познаём нечто большее. Это подобно тому, как в звуке мы повторяем нечто большее, предшествующее нам, творим свою Библию, а Библия — это робкое приближение к Слову. Да, каждому доводится в жизни сказать своё, отличное от других слово, и эта неповторимость в утончении оттенков самого Слова. Последующие поколения составляют робкую часть от своих величественных предвосхитителей. Пушкин и Цветаева, поэтесса благоговела перед поэтом. Поэтический кристалл Пушкина завораживает и полонит душу, его лучи обхватывают тебя магическим хороводом, но сделай шаг — и ты на свободе, лишь неизгладимое впечатление остаётся от вкушенной свежести и прелести. Цветаева же — это только часть Пушкина, обособленная и упорядоченная по-особенному его страсть. И её стихи прилепляются намертво, куда не повернешь, а везде хнычет и хнычет засевшая в сердце твоём заноза бесценная. И очищение либо в Слове, либо в Библии. Лишь они разглаживают неизгладимое.

Блистающей водной пылью рассыпаются звуки, лишь дотронутся до сердца нашего и донесут нам боль своего творца. И если в радужном сиянии мы только встрепенёмся и не произнесём своего слова, стрела, соскользнувшая с глади смысла, остынет, и наша блажь рассосётся. Лишь запечатлённое слово может ранить и ранит нашу душу, вновь только уляжется волна. Мы можем попытаться объяснить своё впечатление, но и наши слова растают в забвении, и мы вновь станем как маленькие и с затаённым дыханием и слёзками умиления услушаемся волшебными сказками Баюна, расплываясь в неге, в жизнеощущении вселенского пространства, времён, бытия.

Крохи-буквочки скачут озорными гномиками, каждая вдруг да откроет по своей прихоти несметные сокрытые богатства. Каждая буквочка — вскрик души, незаметный сам по себе. Но непрерывный вскрик испепеляет. Бывает и так, что знак, дохнувший на одного человека бездной, для другого навсегда остаётся безмолвным истуканом. Его надо по-особенному ублажить, иначе этот измарагдовый дворец так и пребудет корявым пнём. Поэтическое вчувствование расшатывает душу, маятником, который раскачивается всё выше и всё дальше и, замерев на максимально возможной для него высоте, вдруг да обрушивается вниз, и вся стихия, вся природа этого существа сотрясается. И то ли ниспадает, то ли приучается всё быстрее вращаться и всё больше растягивать металлическую нить. Но ведь опять-таки, когда-нибудь да оборвётся?..

Раскачивание маятника — это выход за пределы реальности, привыкание и освоение в новом пространстве. Только бы не испугаться и от испуга не отчаяться, только бы выдержала этот полёт обременительная плоть. Почему так ощутимы бывают слова Цветаевой? И почему так нелепо в ней всё да оборвалось?..

Марина Цветаева постоянно работала на грани срыва. Рвётся гений твой прочь, и ниточка натягивается, натягивается. Смерть наступает разве не тогда, когда тело вдруг обрывается внизу, а ты летишь с каким-то бесчувствием, но с затаённой тревогой, волнением и, вместе с тем, с любопытством, бесстрастным, созерцательным, дескать, ну а вот и дальше?.. Марина Цветаева опьяневшей прошла через жизнь с ощущением той бездны, которая однажды распахнулась в пролётах юношеских глаз, дохнула и резко захлопнулась. Той бездны, сорвалась в которую, но которую так и не испила. Лишь услышала из веков в века извечный глас. Испытала мгновение, и сомкнулся глас. А отзвук всё гудит в душе рефреном, гудит Царь-колокол Царь-девице, все гулче, крепче, слаженнее, властнее... И вдруг прорывается гром... Обманчивое мгновение, только для того, чтобы прислушаться к задушевному гулу. Не вызвониться и не расколоколиться никому и никогда, но растревоженнее становится внутри. Какая ёмкость предметов! Поглотить бы их — и обуславливается тобой весь мир. Рвёшься, а он тянется, не отпускает. И вдруг летит душа вон.

цепочка блаженных стихов

Марина Цветаева (1833-1941)

1911: Мы с тобою лишь два отголоска: Ты затихнул, и я замолчу... Это чувство сладчайшим недугом Наши души терзало и жгло... От тебя, утомлённый анатом, Я познала сладчайшее зло. Оттого тебя чувствовать братом Мне порою до слёз тяжело.

1913: Уж сколько их упало в эту бездну, Разверзтую вдали! Настанет день, когда и я исчезну С поверхности Земли. Застынет всё, что пело и боролось, Сияло и рвалось: И зелень глаз моих, и нежный голос, И золото волос. И будет жизнь с её насущным хлебом, С забывчивостью дня. И будет всё — как будто бы под небом и не было меня!.. — Меня, такой живой и настоящей, На ласковой земле!.. К вам всем — что мне, ни в чём не знавшей меры, Чужие и свои?! — Я обращаюсь с требованием веры и с просьбой о любви... Послушайте! — Ещё меня любите За то, что я умру.

1920: Я руку, бьющую меня, целую. В грудь оттолкнувшую — к груди тяну, Чтоб, удивясь, прослушал тишину. И чтоб потом с улыбкой равнодушной: — Моё дитя становится послушным!

1921: Без зова, без слова — Как кровельщик падает с крыш. А может быть, снова Пришёл — в колыбели лежишь? Горишь и не меркнешь. Светильник немногих недель... Какая из смертных качает твою колыбель?.. «Покамест не предан!» Лишь с ревностью этой в уме Великим обходом Пойду по российской земле... Схватить его! Крепче! Любить и любить его лишь! О, кто мне нашепчет, В какой колыбели лежишь?.. Рвануть его! Выше! Держать! Не отдать его лишь! О, кто мне надышит, В какой колыбели лежишь?

1921: Два под одним плащом — Ходят дыханья... Молча стоят двойной чёрною башней. Змия мудрее стоят, Голубя кротче: «Отче, возьми в назад, В жизнь свою, отче!.. — Отче, возьми в закат, В ночь свою, отче!.. Тяжко — как спелый плод — Падает: — Сыне!..

1921: Провалы отроческих глаз! Пролёты! Душ раскалённых — водопой. Оазисы! — Чтоб всякий хлебнул, и óтпил, И захлебнулся пустотой.

1921: Каждое облако в час дурной Грудью круглится. В каждом цветке придорожном — твой Лик, Дьяволица! Бренная пена, морская соль... В пене и в муке, — Повиноваться тебе — доколь, Камень безрукий?



Россия — страна интуитивной сексуальной культуры

Так уж повелось, что вопросы пола на русской земле понимались по особенному. Принимались традиции, естественные или византийские, но невольно рука тянулась к затылку и почёсывала, м-да, тут дело и вовсе не простое. То ли климат здесь такой, то ли своеобразное расположение под звёздным небом, однако национальность и характер играли лишь дополнительную, оттеночную роль. Именно сама принадлежность этой земле говорила первое слово.

Оно, конечно, чересчур эт-того грешно, но население Руси увеличивалось исправно. Нередко в семьях насчитывалось восемь-двенадцать человек детей, и не то чтобы это происходило в каких-то глухих глубинках, это происходило повсеместно, просто русский характер представлял собой глушь: не нечто с вытаращенными глазами после западных экспансий и набегов востока, не нечто соединяющее две говорливые и чуждые друг другу стихии, а безразличное существо к веянию ветров, в котором иногда просыпалось желание побалагурить то с одной стороной, то с другой. Россия являла собой не Третий Рим, а третье измерение.

Потому что в России сталкивались две стороны света, она устремлялась вверх. Чувствовала себя обязанной этим сотрясающимся течениям и манила их. То туда кинет взгляд, то сюда подмигнёт. И непонятно становилось иноземцам, кто там сидит, что там так обворожительно улыбается? То ли распрелестная красавица, то ли чадящая блудница. Любопытно было до невмоготы, и шли взглянуть. Устремлялись володети сокровищем. Но заклята земля, впустит она да не выпустит, только косточки беленькие полягут во степи, если слишком уж будешь норовлив и возжелаешь обратно. Всё всасывала в себя земля и то ли шутами держала, высокородными пускай даже, то ли глотала и захрустывала. Резвиться хотела земля эта, телами бренными человеческими или мыслями-учениями. И что за зверь внутри сидит, что за птица поёт? И волк, и сфинкс, и Люцифер, монады, классовые учения и концепции постиндустриального общества, демократизация, экспроприация, патриаршество, император и варвар, синагога, пагода, бамбуковый шатёр, безмолвия острова Пасхи, храмы, святилища, пепелища и, конечно же, сам Иисус Христос в белом венчике из роз — все сидят в России, разве что, в её утробе. Где Россия? Нет России. Нет её лица и облика. Нет ни цели, ни бессмыслия. Кто она, что она, где и как? Потеряли Россию, однако что это там на полях фрака чертыхается?.. Да нет, показалось, нет там ничего. Но чей это взгляд пронзает и лелеет твою душу?.. Да нет, это просто небо, да Солнце, да Луна, да звёзды... А увидишь её, не умрёшь ли?.. Да нет там ничего. И всё же, что же это за такое странное место?.. Место как место, как и всякое остальное. Разве с некоторыми особенностями. Россия ожидает бога. Россия обвивает дьявола. Россия обретает нас.

Сложно, на первый взгляд, разобраться во всей мешанине и пестроте. Строжайшие приличия и уличное мужичьё. Мужичьё, а что же ещё? «Гляди, гы-гы, баба», — и начинается кружение лихих упырей российской словесности. Впрочем, есть ли большая разница между насилием на парчовой тахте или в кишащем крысами подвале нежилого дома? Насилие благовидных предлогов или хмельного цинизма? Но многое ли стоит за этим? Иссушение очага страсти и удивительное невежество. Индийские, китайские, арабские трактаты ничего не изменят. Россия — страна интуитивной сексуальной культуры. По преимуществу, разобщённого опыта и непременно индивидуального понимания всего, что вокруг и в человечестве.

А вот другие мóлодцы почтительно жмутся перед женщинами и благоговейно рассказывают об извечной Софии-женственности. И что в их рассказе, хохот или плач?.. Иные поучают об естественности хорошеньких радостей в земной юдоли. Потом начинается спор. «Вы, конечно, правы, но тут нельзя с вами согласиться», — замечают третьи и рассуждают о низости деторождения и о том, как спастись в глубоко задушевной утехе от разрушения, забот и обрести целостность. Но как, порою, насмехаются над философичностью людей плоть! Гикнет, плюнет и отшвырнёт в тот угол, о котором и не подозревал. Обманет планы, надежды и мечты. А потом да и почтит забвением твоей жизни и биения сердца. Прощайте, судари, у вас были хорошие мысли, но не соединится дух, когда разобщена плоть. Лишь напоминание о былой утрате. А где-то в келье угас старец в тяжёлых веригах. Полагают, что это ему зачтётся при направлении в рай. Ты смирял себя, но не смирил. Утешила тебя смерть.

Либо пошлятина на языке, либо крепок в уме и в вере бог. Вера не освобождает нас от чувств, но, проникаясь идеализмом, они очищаются. В эротике, в половой любви нисходит на человека бог, самый явственный для ощущения, неосязаемый, но разящий. Бог-творец нисходит на человека, бога-творца обнаруживает в себе человек, и потому брак не может быть проклят церковью, в которой, независимо от ее цвета и направления, властвует бог. Брак благословляется, но освященный какой-то одной церковью. В этом не столько попечение о спасении паствы, сколько свидетельство о тленности участников и служителей церкви, раз начинается обособленность и торговая монополия на истину, которая, к тому же, всего лишь подразумевается.

Всякая плоть имеет цель, но устремлена она в бессмысленность. В мире мыслей получается наоборот: бессмыслие приходит к цели. Мир идеи и мир материи извиваются друг через друга и в друге, словно сплетающиеся в передэкстазье тела. Должно быть, когда-нибудь они сольются и станет пустота, в которой есть всё. Но опять-таки кратковременно. И распадутся. Целостность Пустоты и миг целостности людей соизмеримы в том, что не останутся они извечно в покое.

Но всякая церковь явной или сокровенной целью ставит единение в духе. Есть нечто в идеальном мире такое, куда устремив душу, ощущаешь невыносимое блаженство. Не выносимое потому, что плоть обратно всё тянет да тянет назойливой жучкой, вцепившейся в рясу. Обратившись в это нечто, явно чувствуешь его присутствие, оно спасает от отчаяния одичавшей в непробудном одиночестве плоти и вместе с этим запросто вступает в смерть, которая через веру является бессмертием. От бессмертия не уйдёт каждый, просто когда ты не связан со временным, твоя тихая смерть утешает ещё живущих лучиком о небесплодности надежды. Это нечто в идеальном — бог-созидатель и вседержитель. Он созидает мыслительную плоть, которая творит предметные свершения. Вот почему эротическое дуновение так связано с творчеством. Два проявления бога называются одним существительным — «акт». Но акт — еще не есть вера, как неверие вовсе не означает, что ты непременно обойдешь бога. Он сущий, и как его ни назовешь, он по-прежнему в тебе.

А есть ли, всё же, дьявол? Должно быть, есть. Если существует в определении, то почему бы ему не быть? Проще, дьявол — это плоть. Признаётся, что плоть — творение господа, потому ни одна религиозная форма не докатилась до полного запрещения интимных сожительствующих переживаний. У скопящихся деятелей необходимость закрепления подобного отпадает сама собой. Они не уродцы и не калеки, просто противоречие между духом и плотью приняло такой оборот. Ведь трагичность человеческого существования — в этом противоречии, радость — в обретении бога, а комедия — жизнь в сиянии этой радости.

Итак, запрещений нет. А вот ограничений сколько угодно. По времени, в служебной принадлежности, в социальном положении (вовсе не в классовом, а в широком смысле, например, запрещение прелюбодеяний). Может быть, ограничение иногда противоречит здравому смыслу, но ведь как ни крути, а здравый смысл в том, что ограничения возникнут сами собой, как противодействие огульной свободе. Что поделаешь, сия жизнь двойственна во всём.

Как и в отношении дух-плоть, господь-диавол. Потворство то одному, та другому, хотя дело не в вопросе, кто первичней; что дух, познаваемый в сравнении, без плоти — ничто, что плоть без духа, вдыхающего в неё жизнь, — также нереальна.

И повиснет на устах хула или имя бога. Всякое слово — хвала богу, потому что от него некуда уйти. Разве что, идеальное вчувствование в бога ближе к конечному объединению сущего, которое когда-нибудь вновь рассыплется и измельчится. Идеальное вчувствование убирает извечное противоречие духа, рвущегося из плоти, и, когда дух в осознавшей себя плоти — в человеке — всемерно потянется назад, в Отче, и сольётся с ним, а вместе в душой человека и душа предметного мира, — сама плоть послушно хлопнет туда же, и получится Пустота, в которой есть всё. И которая потом рассыплется.

Бог повсюду и во всём, но что же делает человек, когда не видит бога? Он для себя становится богом. И это так, он бог, но он смешной бог, который ищет отраду безысходной тоске в безысходном наслаждении. Такой человек — игрушка дьявола, этим человечком дьявол в своей пустоте строит рожицы богу и сам смеётся, обхохочивается от своего отчаяния, и он безмерно счастлив, что может на него взглянуть господь с печальной улыбкой и подумать: «Ну, что с дитяти-дурочка возьмешь?» Печален бог и тихо радостен, потому что — вот он человек, который соберёт все начала в одно.

На российской земле человек особенно прирождён для индивидуальных исканий. Трудно здесь появиться новому, тяжела очень однородная масса внешнего подражания, да и сама судьба страны такова, что народ живёт под гнётом, тут же самое дорогое в космосе — человеческая жизнь — ничего не стоит, потому что дорвавшимся государственникам она достаётся задарма, как и своя. Человеки среди людей страдания во всём ищут себе страдания, они слабы, тщедушны, но до чего мужественен этот народ, который страдает из-за неосознанной вины. Не жалки эти люди, не ужасны, ведь у каждого не душа — а бездна. Неприглядна и коробится Россия, но до чего необъятно это поле отрезвлений и размышлений! Страна неуклюжая и непонятная, но глубинно перед богом павшая ниц. И так во всём.

Испытание Россией

«Тут русский дух, тут Русью пахнет», — говаривала не раз баба-яга, принюхиваясь на опушке дремучего леса. Неизвестно, пришла ли к нам эта растрёпанная старушка из чужеземных сказаний, но она навеки осела в русском фольклоре и воображении. Да, а вначале это было отвратительное чудище, кровожадное, жестокое, злое и дикое. Оно вызывало панический страх, жило в чаще в избушке на курьих ножках, общалась лишь с лесной нечистью, а на шабаши соплеменниц летала очень редко. Вылазила к людям разве для того, чтобы ощутимо напакостить по врождённой ненависти к православному народу. Впрочем, крест на нее действовал отрезвляюще, но лють не утихала. Садилась в потрёпанную ступу и нежданно сваливалась с неба за человечиной. Со временем костяная нога стала исправляться, облагораживаться, приобретала черты ворчливого создания, шкодливого по прежней своей неутомимой натуре, тем не менее всегда посрамляемое честнЫми русскими. На них ведь был истинный крест, поправший всех басурманов. А представляла баба-яга собой иностранца.

Любили ли нашу страну иностранцы?.. Да, любили наведываться. Завоёвывать, присоединять к своим быстротечным империям, обращать в свою веру, иметь послушных ленников, простеньких покупателей, источник немеркнущих барышей. После своих поражений любили с нами считаться, входить к нам в простодушную милость и за счёт этого питаться. Но дивная была страна. Бездонными казались кладовые её сокровищ и такой же бездонной её ненасытность. Равнодушно поглощала она всё, что ей ни предлагали, щеголяла в новых нарядах, принималась за модные диеты, неистово размахивала руками в пришлом ритме очередных гимнастических упражнений, но по-прежнему оставалась она такой страной, каковой была и есть. Удивлялись ей иностранцы и пытались увиденное объяснить. По-своему каждый.

Европейцы считали, что характер нашей страны основополагает азиатская деспотичная душонка, хотя она всё рядится под цивилизованный западный чепчик. Разрываемая таким изысканным противоречием, Россия всё же была непринимаемой ни Востоком, ни Западом. Ей самой были одинаково чужды традиции одной стороны света и установления другой.

На Западе она держалась учтивым молодцом, галантной девицей, но в ней находили слишком много притворства, наигранности, преувеличений и обращались с ней, как подобалось общаться с азиатским коварством: лицемеря, лукавя, с припрятанной мыслишкой и обвиняя во всех грехах, в то же время пользуясь во всю неприемлемым на словах набором средств. На Востоке Россия выступала сдержанно, притворно равнодушной недотрогой, будучи на самом деле безмерно властолюбивой. На неё гордо глядели, даже слишком высокомерно от представляемых своих достоинств и величий, но втихомолку закусывали губку. В своём внешнем безрассудстве эта страна была скрупулёзно расчётливой, редко сдерживала клятвенно данные обещания, зато часто и вероломно нарушала их. В адрес России со всех сторон слышались многочисленные нарекания, сетования, жалобы. Она отплёвывалась от них без видимых как удовольствия, так и раздражения, разве что для международного авторитета и значимости. Она и сама не может понять до сих пор, чем же она является на самом деле.

В отсутствии тщательности, радения об общей пользе и аккуратности европейских путешественников не попрекнёшь. Они знали, на что идут перед поездкой в Россию. Их не столько беспокоили опасности, подстерегавшие в ужасной стране. Они желали больше рвения, удачи и колкой страсти, чтобы превзойти своих соотечественников, предшествователей, современников и последующие поколения в наблюдательности, в энциклопедичности собранных материалов или в особенности суждений, пусть и выдержанных в привычном тоне. То есть их честолюбие заботилось о том, как повыше взять планку, каким образом подальше и поглубже запрыгнуть

Цивилизация, которую они так самолюбиво превозносили, основывалась на принципе дополнительности. Это вовсе не тот безрезультатный, по их мнению, путь, когда каждый человек стремится пройти в своем развитии маршрут всего человечества, уже достаточно изученный, чтобы избежать напрасных ошибок. Путь этот вовсе и не тот, когда человек идет туда, сам не зная куда. Идти же он должен целеустремленно, с ясной задачей, предначертаниями и намерениями. Он должен чувствовать пульс человечества, шагать со всеми наравне и пробиваться к грядущему свершению. Свершению не чего, а ради бога. Главное — есть столбовая дорога, проложенная, измеренная и пронумерованная. А вон там, во-он за тем горбочком водится и конец всем мучениям, бесповоротный, немеркнущий и блаженный. Увы, отсюда не видать, что то лишь яркая декорация, едущая вдалеке-вдалеке на скрипучих колесиках.

И на Западе, и на Востоке есть цель. Они, вроде бы, совершенно разные, однако сходятся в одной точке, а дальше идут наперекор друг дружке, взаимопроникая и проходя противолежащие отрезки антиподов шиворот-навыворот. Россию же можно уподобить третьему измерению в двумерном пространстве. Куда идёт оно? Что ж, вот и подворачивается такая милая оказия: садись — и размышляй, почёсывай голову, взбивай кудряшки. Всё равно не понять. Так-то. Непостижимо. Тут придёт всякая фантазия и любое предположение. Страна кается в своих чудовищных грехах; нет ей пока божьего благословения, но непременно её осенит перст благодати; это извечное обиталище дикарей с такими неописуемыми звериными наклонностями, что крепчайшее перо не выдержит и сломается, дерзни оно поведать хоть об одном из тягчайших пороков; народец здесь такой глупый просто, «Приди и повелевай нами, — кричит он в своём малодушии суровым заморцам, — иначе порядка нету среди нас», ведь он лишь и послушается, что плёточки да плахи, скотина эдакая.

Каждое государство куда-то движется. Люди, его населяющие, копошатся в труде, прозябают о хлебе насущном, а остриё пирамиды неуклонно тянется вверх. В России же и вокруг неё бьются лучшие умы над её предначертаниями, а она стоит румяным колоссом, бездействует и ухмыляется. Нет у неё цели, как и нет времени, бессмысленна и безвременна. Зияет она унылым болотом чёрной дыры, Бушуют над ней зрелища и страстишки, а потом возьмут да и сгинут без следа. Стягивает она всё забавное со всего света, натешится вдоволь — и глотнёт равнодушно. И всё ей мало. Подавай ей новые ощущения.

Интересно провести различие между европейской традицией и обычаем русской старины. Слова кажутся синонимичными, обозначающими едва ли не одно и то же. Однако в них заключается различие национальных характеров. Традиционализм — это утончённость чувств, обычай — это идолопоклонничество. По сути, значение одинаково, а по большому счёту — нет. Идолопоклонничество — это фасад чувств, за укреплениями которого им нет заботы беспокоиться о своей защите, там им вольготно нежиться, тешиться и сплетаться в затейливые узоры. Утонченность чувств хороша тем, что она запросто может ужалить любое сердце, и оно забьётся учащённо, беспокойно и ревниво. Одно плохо — быстро стачивается и ломается. Приходится всё время быть наготове с точильным камнем, ведь чувства выставлены на всеобщий показ и никогда не знаешь, когда они внезапно ступятся. Традиции начинаются от почтенных зачинателей данного метода, он имеет длинную преемственность, новые поколения обогащают драгоценные предания новыми штришками, нюансами, едва заметными, порой, изменениями. В них и содержится утончённость чувств. Тогда признаком хороших манер становится осведомлённость о последних совершенствах метода и виртуозное владение ими. Тем самым подразумевается высшее мастерство, ведь, как считают, величайший исполнитель давно уже поэт и творец. На самом же деле он всего профессиональный последователь и виртуоз данного метода. Чувства бурно вспыхивают на виду у всех, им не от кого скрываться и они самодовольно воздымаются на подмостках покаяния. Для такого человека будут понятны люди, у которых нутро так же наружу и для которых нет причин прятать свои переживания, и он не поймет натуру русских, такую загадочную, и он станет их опасаться, поскольку не может их предсказать. Он прав. Если у него что-либо вскипит, то мигом выплеснется, обожжёт мир, но и сгорит само. У русских то же самое станет накапливаться, разжиматься всё сильнее и сильней и не находить выхода. Чем всё окончится? Либо страшным преступлением, либо исключительным произведением искусства, либо невозмутимым спокойствием и покорностью к тягостям до окончания дней. Этот гибельный и терзающий пламень оказывается необходимым условием существования, питающим русского человека, как соки дерево, молоко детеныша, лунный свет лабрадор. Русским нужна геенна огненная. И они заслуженно её получают: в душе, в желудке и снаружи, — преддверие здравого смысла, непоколебимой уверенности в своей правоте и античного безразличия. Страдания придают значимость существованию, наполняют его оттенком исключительности, избранности — некой тайной, хранимой в недоступном для непосвященного уголке сердца и потому заговорщической. Об этом твёрдо решено между немногих горячих голов за более-менее пышным застольем, где оценка жития-бытия подкреплена парочкой крепких словечек и завершается забвением.

Иностранцы искали в русском народе льстецов, плутов, хитрецов, лицемеров, лгунов, коварных обманщиков, нищих, болтунов, дикарей, язычников, деспотов разных уровней, шутов, ничтожества, рабов, жалких подражателей, нерях, блаженных, грязнуль, покалеченных провидением, неудачников, лентяев, свирепых вояк, младенцев, косматых животных, дураков, несчастных, беспечных, загнивающих, отброшенных историей развития прочь обитателей безмерно богатой, обширной и ужасно холодной в зимнюю пору страны. Иностранцы кляли почём зря московитян, дотошно перечисляли достоинства и примечательности территории, пышные приёмы и щедрые подарки, странности привычек, свирепости законов и непременные контрасты. В России находили всё и лишь отказывали признать в ней добродетель. Её полагали такой же непостоянной, временной и наносной, как и привкус европейской цивилизованности, привнесенный зарубежными мастерами,

Страна хотела обладать всем, она всё пробовала, ни на что толком не решалась и ни к чему не имела сильных привязанностей. Она претендовала на роль властной державы, вовсе в этом не нуждаясь, и это была очередная прихоть, которая периодически надоедала, оканчивалась ничем и бросалась ажурным экспонатом для музеев. Стране нравилось ставить над собой эксперименты. Она была бескорыстным естествоиспытателем, потому что слишком много она чувствовала в себе могучих сил. Они жаждут свободы и обретают её в зазряшном распылении. Отчего и воздвигнуто столь много неурядиц, неправдоподобиц и нелепиц.

Читая речи Рональда Рейгана

Да, должно признаться, Рональд Рейган не сплоховал. Как начал, так и кончил. А ведь, пожалуй, постоянство является самым ценным качеством политика. Разве не получает общественное признание именно тот, кто целеустремлён? Кто упорно провозглашает одни и те же ценности, идеалы и не сворачивает на новый вперёд? Можно назвать такого человека неповоротливым, отживающим свой век, не обладающим ни должной подвижностью, ни гибкостью мышления, замерзшим остовом. Незрелые и нетерпеливые охают на такого человека и утверждают, будто он не отвечает новым социально-политическим требованиям. Но невольно проникаешься к такому человеку уважением, объясняешь его однолинейность признанием волевой личности и задумываешься.

Мне пришла в голову мысль, что Карл Маркс не стал бы столь любимым классиком без своей бороды. Выхоленная и благочинная борода принесла ему столько же уважения, сколько Рональду Рейгану расплывчатые гладковыбритость и улыбчивость. Разные народы, времена — разные нравы? Скорее всего, они просто провозглашали различные принципы. А у каждого принципа всегда существует наиболее подходящее лицо для его выражения. Даже очень интересно получается, что выраженная мысль полностью соответствует внешнему виду её создателя, а если наше воображение предлагает какое-то иное лицо — такой человек, обычно, не провозглашает, его чтут и боготворят, но лаврами пользуются его провозвестники. И их удел тот, каков подход к идее их внешний вид выражает. Предположим, Карл Маркс — это бог-праотец сущего, правда, несколько добродушен и округл, но Марксу всегда сопутствует его верный соратник Фридрих Энгельс, дополняющий метра одутловатой угрюмостью и вытянутостью, то есть я хотел сказать, что одутловатость переходит в вытянутость, а вытянутость переходит в угрюмость. Ленин же представляет собой нечто среднее между промышленным российским рабочим и двумя основателями самой естественнейшей науки. Его лицо — ласковое лицо дедули-пасечника, но задористое, ехидное, временами непоказушно жесткое, а за всем этим ужасная тоска. Был ли он счастлив с тем, чем разрушил? Пробуждающаяся доброта и сердечный вакуум в его довольной улыбке, и равнодушный котенок на руках. Владимир Ильич хотел излить свою душевную теплоту на кота, а тот, мурлыкая, грелся, но и не выражал особого сочувствия.

Рональд Рейган же — стойкий противник коммунистического тоталитаризма, диктата, он также считал человеческую личность высшей ценностью человеческого общества, но подчёркивал, что она неприкосновенна со всеми своими устремлениями и желаниями. Бог наделил человека свободой, и никто не вправе отнять эту свободу. Советский строй рассматривается как устойчивое проявление насилия, и все беды имеют корень в одном. Эта мысль ошпаривает, но только не неожиданностью, а ясностью и простотой. Существуют всего две веры человека: вера в Бога и вера в Человека. Если верить в Человека, то непременно захочется вмешиваться в личность человека, совершенствовать её и исправлять её, как тебе кажется необходимым; и ты забываешь о себе. Вера же в Бога не ограничивает другого человеческим промыслом, всё во власти Бога и каждым руководит Бог. То есть, позаботимся лучше о себе — о другом же позаботится Бог. Что это, крайний эгоиндивидуализм? Но ведь каждого направляет мысль не просто о себе, а о Боге, о себе в Боге. Это проповедь высшей нравственности, христианской добродетели и всепрощающей любви?.. Но, читая Рональда Рейгана, я вспоминал фашизм.

Разжигание патриотизма сопутствует росту, укреплению государства так же, как усиливается благоухание, аромат цветка по мере его распускания. Цветок распускается, чтобы насекомые его опылили, дать плоды, семена, новые ростки, зелёное буйство себе подобных — так и периоды цветения и упадка государства дают новое общественное мышление, новых человеческих существ. И в сталинской России, и в гитлеровской Германии, и в рейгановской Америке патриотизм был гуманистическим, и везде он пыхтел от переполняющего непредвзятый рассудок самодовольства. Повсюду насаждалась Родина, дабы люди избранной общности зажили свободными в радости и счастии, а затем бы и всем остальным принесли свои достопочтимые блага. Повсюду эдакое миссионерство нации, повсюду одна и та же история избрания еврейского народа богом за его терпеливую покорность воле его, но эта история в уме, лишь аналогия, лишь неосознанная попытка отобрать это каноническое первенство у плутов-евреев или, слившись с евреями, окунуться в те же лучи славы. Россия миссионерствует, потому что особое сознание, такая исключительно благородная партия и такое слабое звено в цепи капитализма. Германия имеет миссию, потому что имеет исключительно благородную кровь. Открывается миссионерство Америки, потому что исторически собрались в ней изгои Старого Света с исключительным стремлением к братству и личной независимости. И вот, политические группировки вынуждают людей осознавать себя как нацию, жить ради нации, её гладко выстроганных интересов и устремлений. И повсюду — устремление экспансии огосударственной нации, дабы весь мир чувствовал себя под нацией, избранной богом али историей, хорошо и в премилом довольстве. Но не спрашивают остальной мир, хочет ли он этого. Обыкновенно считается, что с другими не стоит считаться ради их же собственного блага: то ли они недостаточно созрели для особо прогрессивных воззрений, то ли они по своей истинной природе такие тюфли, ублюдки и недоноски и не заслуживают никакой иной лучшей доли, как потворствовать и исполнять прихоти избранных небом. Как-то само собой получается, что ущербных народов всегда оказывается в предостатке. Это народы, сужающие сферу интересов человеколюбивой нации и должные либо освободить жизненное пространство, либо заиграть ниспосланную им милостиво роль. Да и это куда лучше, нежели эти людишки продолжали бы влачить своё бессмысленное, по нашей мысли, существование.

Что-то в эту картину не вписывается бескорыстный дурачок СССР. Несчастным ли жил Советский Союз в своей помощи задарма всем и всякому, вызывающему партийное сочувствие? Разумелось, что народ насыщается иллюзией своей классовой суперинтерсолидарности. А политики оставались при своём интересе, тем более что вотчина коммунизма ширилась. Один родился политиком, другой для того, чтобы стать агрономом, третий — быдлом. Всё истинно, и что раздумывать над этим? Растущее коммунистическое, рабочее и национально-освободительное движение нужно было не для мирового исторического прогресса, а, прежде всего, для благообразия и утешения советского народа. Что великие предвидения осуществляются и все шагают по мудрому плану, неуклонно проводимому лучшими из лучших. Этим-то, милые, и будьте, дескать, сыты.

А что же Рейган? Я вспоминал фашизм, потому что люди, слушающие и читающие его речи, напоминали мне длинноухих болванов. Они стоят не шелохнувшись, жадно впитывают словечки, принимают их за образец непревзойдённой истины и оттуплённо шепчут себе под нос: «Во истину, батюшка, так и надобно». Рон, комментируя свои выступления, открыто говорил, что, будучи приверженцем каких-либо идей, следует без устали повторять их. Что стесняться, ведь точно уж, без всякого сомнения, люди тем больше любят человеческие дурачества, чем откровеннее их дурачат. И говорят: «Вы, дурни, такие-то, не правда ли?» А они сахарно млеют и отвечают во фрукте: «Слушаю-с». Им нравится играться, и вот они играются так, словно живут по-серьёзному. Но, простите, а что такое жить серьезно? Находить соответствие между своими поступками и внешними обстоятельствами? Что ж, вновь поглядим на обстоятельства.

Советский Союз (до нового политического мЫшления) — это явная империя зла, потому что она во всём вмешивается в дела своих обитателей, навязывает им свою волю, мнение, отношение и требует от них безукоризненного подчинения, создав одновременно тем самым и могучий институт инакомыслия, и мощное установление по подавлению его. Это опаснейший очаг распространения мирового тоталитаризма. И это государство опасно не своими людьми, а тем, что заражено коммунистической идеологией.

Соединенные Штаты же — это сущий рай добродетели, конечно, и в них бывает зло, но оно под контролем, но оно и не подавляется полностью, потому что в стране свобода совести. Лишь бы зло не угрожало обществу и его действующим конституционным свободам, в отличие от чисто декларативных свобод советской конституции. А зло — это очень просто, это то, что отделяет человека от Бога и замыкает все его интересы над самим собой и только. И бог, бессомненно, благословит нацию на подвиги во имя его, ведь у нации есть люди, которые наверняка знают, что богу угодно, а что нет. А ему, конечно же, хочется посрамить грешников. Ату их! Долой грешников, долой! И тем более нетерпимы грешники, когда они способствуют распространению греха. Конечно же, для Фиделя Кастро вымощена прямая дорога в ад, но не сидеть же сложа руки, когда надо защитить американских студентов в Гренаде. Конечно же, у Москвы длинные руки, но надо ведь хорошенько дать по этим рукам, дабы в следующий раз не лазили.

Государство станет тогда сильным, когда вырастит достаточно для своего величия патриотов. Американцам тут легче всего. Сюда издавна съезжались люди, желавшие обрести на этой земле вторую родину. Америка гордится этим и поощряет патриотизм. Патриотизм воспитывается на памяти ушедших из нашей жизни. И больше всего воодушевляет поле брани. Ведь эти солдаты полегли не оттого, что были принуждены воспитанием к этому, не от обострённого инстинкта кровавой потасовки, а потому что очень любили свою родину, желали свободы и мира другим народам. И верится, что господь встретит душу каждого на небесах и скажет: «Сын мой, ты пострадал за меня, пошли в рай». А святой Пётр звякнет ключами и отворит врата во священную обитель, где верный сын Америки найдет вечное призрение. И многие знают об этом на войне, потому что если не знать этого, то опустишься в бесконечный вопрос «зачем?». Затем, что мир существует, и мне суждено в нём, может быть, именно сейчас умереть. Умирать во имя идеи горячо, потому что бы так хотелось увидеть её осуществление и вечно пребывать в её торжестве. С Богом умирать спокойно. Какая бы идея до этого ни затмевала Бога, теперь Бог затмевает всё; разве ещё, если не мучает то, что каждый для себя считает грехом.

В Рональде Рейгане привлекает неизменное непринужденное позёрство. Изысканный демократизм. Уж раз трезво играть политика, то играть до конца. Он актёр, и он гордится этим. Для него главное — эффектно выглядеть, эффектно прочитать речь и, самое главное, эффектно воздействовать на события, чувствовать их подвластность и контроль над ними. Кто знает, быть может, политиком рождаются не только затем, чтобы быть им, а и для того, чтобы быть именно таким политиком. У Рональда Рейгана всё слишком уж изящно выходило при людях. Он всё повернет в пользу своего обаяния, даже случайную белую ниточку на тёмном костюме. Кто-то не выносит говорить о понятных ему так или иначе вещах, и тому человеку чрезвычайно трудно заниматься перечислением признаков обыденного. Рональд Рейган же говорит только о том, в чём по-своему разобрался, и не устаёт повторять сказанное десятки раз. Он ратовал за уменьшение государственных налогов, государственного аппарата — и государство в результате окрепло, потому что люди ощущали себя больше нацией, нежели государством. Он выступал за ограничение вмешательства государства в уникальность каждого, и все почувствовали, какие они все хорошие. Это вдохновляет, но это и похлеще всякой классовой идеологии. Бога упоминают часто, чаще в конце деяний, и просят его благословить Америку. Америка прежде всего. И нет на земле ничего дороже Америки. Америка — это свобода, справедливость, равенство возможностей каждого, но и этого превыше Америка. Америку благословил на славные деяния господь, и нет ничего превыше Америки.

Православие и русский народ

Русская православная церковь, сохранившись в рамках российской государственности, пережила многие режимы, их взлёты и падения, но по-прежнему с громоздкой атрибутикой, всклокоченными бородами и изначальными уставами с лёгкостью перекочевывает из одного века в другой, из одной исторической эпохи в другую, переломную, всё так же проповедуя искупление грехов человеческих миссией Христа, сплочение паствы вокруг истинного града божьего на земле — Православной русской церкви, — любя Отечество и новое государство.

Сохранение традиционности русской церкви, её необходимости для немалой части русского народа связано, вероятно, с особыми национальными чертами характера, которые закреплялись и передавались на протяжении тысячелетий. Будучи необыкновенно восприимчивым учениям всех сторон света, русский человек брал не столько то, что было ему ближе, сколько то, что огнём и мечом вводилось воинствующими лидерами многоликой российской государственности. Совмещая человечные библейские истины с авторитарностью властелина, церковь, первоначально насаждённая, всё больше впитывала в себя огрубелость русского характера, всё больше приближалась к тому русскому мужичку, на котором постепенно возрастала машина великодержавности. Это, в конце концов, привело к становлению церкви самостоятельной. Церковь не могла оставаться в непрерывном развитии мирового христианства, ориентируясь на консервативность русского человека. Каковы основные слагаемые ортодоксальной консервативности? Неторопливость, погружение в себя, углублённое мировосприятие чередуются то с безмысленной растворённостью во всей природе, то с опустошённостью и ощущением какой-то неведомой вины; это также основательность в том, что любо-дорого, пассивность в привычном укладе жизни и бесконечная свирепость при внешнем нарушении такого образа жизни. Поэтому православное христианство осталось тем же, каким оно было сотни лет тому назад. Грубоватая пышность наружного образа навевала мысли не о его дряхлости, изжитости, а о предании предков, которые жили почти что так же, и память о которых была особенно близка потому, что благодаря физическому, через физическое родство люди смогли узнать о некоем внутреннем, сокровенном, духовной близости. Но главным был не облик. Просто лишь его спокойная всевремённость и привычность давали возможность без стесняющих внешних помех наиболее полно расслабиться и уйти от этого мира к извечному божественному, соединиться с Богом, который, когда традиционные начальные формы расплывались в блаженстве внутреннего уединения и глобального упоения, у каждого был свой.

Русская православная церковь также прекрасно сочетается с иной отличительной чертой психики русского человека. Много всякого говорить и обещать. И чем больше возникает слов, тем меньше остается желания воплотить сказанное на деле. «Хорошо бы так» исчерпывает себя в восторженных и воодушевлённых представлениях. А раз красочная иллюзорность являлась нашему воображению и посеяла благодушие, дескать, как она хороша, то к чему это создавать из тлена, раз образ мы уже носим внутри нас и лелеем его, убаюкивая себя?.. О том же, на что русский человек решился, он постарается молчать. Он будет сомневаться, кручиниться, бесноваться — но воплощать. Он будет ощущать боязнь, что потаённое желание рухнет и с трудом восстанет, если о нём поведать другим. Даже очень близкому человеку. Гораздо лучше вдруг ему преподнести благолепный подарок. Серьёзное отношение к чему-либо вряд ли может вызвать поток бездушных, ранних, бессмысленных слов. Традиционные формы богослужения не дают рассвета фантазии. Они лишь открывают путь к тому очень дорогому, о чём вслух не говорят, но ведают наши сердца. И человек, глубоко верующий в открывшиеся ему начатки сокровенного, верит так же глубоко и искренне — что его брату во Христе не помогут никакие слова. Лишь тот сам откроет свой путь ко Всевышнему.

Отошедшие от паствы Господней блудили в миру с именем Господа и с проклятием Его на устах. Они силились отречься от отечественного, чему были посвящены самим рождением, от светлых заветов любви к ближнему и прозрения в каждом подобия Божия. Они кощунственно ставили лишь себя во главе миросоздания, даже ещё не сотворенного, забывая заповеди о тщете своего славия, — и это вызывало жестокие муки, должные привести к покаянию гордыни и просветлению нас, узревших этот путь. Многострадальное моё Отечество, уроки не идут тебе впрок! Кровь тленная и душевных мук лишь когда настолько переполняет сердца наши, что в смятении приумолкают голоса неутолимых вожделений тиранов, лишь тогда мы, наконец, вновь обращаемся к тебе, господи, и наши сердца, привыкшие ненавидеть и готовые от пренапоения злом ввергнуть нас, грешников, в новую пучину бедствований и мучений, смягчаются и умиляются тобой, господи. Но зачем мы обольщаемся чистотой человека, почему мы не бдительны?.. Таков умысел Бога. Ведь все мы — люди. Не вот ли ответ?.. Лишь тяжесть страданий подвигает на великий подвиг во спасение Человека. О, родимая земля злых гениев и великих духоборцев, я люблю тебя...

Облик возмужавшей взрослости и душа ребяческая — вот ещё что есть такое Православная церковь наша. Принявшись среди необузданной дикости и простоты душевной, церковь обрела суровый лик, но не запятнала его чертами угрюмости. Святая святых достояния церкви нашей — старчество — это неприкрытая искренность в видении мира вечно впервые, а поэтому — непрерывная клокочущая радость ощущения жизни и живущих. Фасад церкви — неприступные хранительные стены, над зубцами которых возвышаются купола храмов, увенчанных миротворящими крестами Спасителя нашего, которые манят взоры неприлученных. А стены проверзаны многими распахнутыми вратами: «Мир вам, входящие». И православная церковь не осталась островком посреди отчуждённости. Тесно связывая свою судьбу с судьбой Отчизны, она освящала добрые дела властителей мира сего, а в лихую и для неё годину испытаний страстями человеческими терпеливо взывала вспомнить о всевышней любви Христовой.

О, Господи, помоги мне обрести веру в Тебя. Я вижу излияния Твоей благодати на меня, на мир Твой. Их я связываю с твоим именем. Но дай мне узреть и тебя, Господи. Веры я хочу, веры твоей и Христовой. Я не хочу своей гордыни, она мешает мне. Мешает. И ответил мне Господь: «Ты же веришь. Веруй. Я же в имени твоем».

Ближайший путь к Богу — мимо Бога. Для человека, с детства воспитанного в традициях религиозного миропонимания и канонах нравственного поведения, их соблюдение становится привычкой, нередко — осознанной необходимостью. Так же — как и обыкновения, воспитанные благоденствующей потребительской моралью или же адептами иных человеческих учений. Для большинства из них очерченная однажды тропинка развития становится вселенской тропой, сойти с которой — значило бы умертвить чувство собственного бытия, его исключительности и огромного достоинства. Ведь это бы значило перечеркнуть годы прежней сознательной жизни, за которые индивид, как считает, достиг необыкновенных успехов, позволивших ему привстать над людьми. И потерять невозвратимое было бы крайне жалко. А если забитый повседневной озабоченностью человек и не считает так, то тем более ему менять нечего. Но чтобы ощутить Бога, самому приблизиться в своем понимании Его — надо быть вначале очень далеко от него, но и надо, чтобы в сердце бывало пусть очень смутное, колеблющееся, непостижимо тонкое и многообразное ощущение, которое можно было бы назвать воспоминанием и предчувствием своего единения с Ним. Это есть в каждом Человеке.

Школьные уроки, когда бы они не давались, как часто вызывают неудовлетворенность ими!.. Поскольку это лишь некоторые из путей, и Человек во истину ищущий для себя Бога, не будет спрашивать, как называется та дорога, которой он сейчас идёт. Правой, левой ли, центристской или прямым направлением в бездну. Он просто внимает происходящей с ним жизни, какова бы она ни была, и он будет прислушиваться к голосу собственного сердца. Лишь оно одно приведёт его к Богу.

Смысл жизни Ивана Бунина

«Освобождение Толстого» — это то произведение, ради которого Иван Бунин прожил всю свою жизнь. До этой вехи и после. «Освобождение Толстого» — катехизис и кредо Бунина, разрешение его исканий, но это его и вдохновенная игра и, как ни странно, притворство. Притворство-актёрство-позёрство, без которого нельзя представить творчества. Ведь творчество — это извечное преображение и лицедейство, но не ради их самих, а ради искания творца. Творец постоянен в своем поиске, это только кажется, что он несчастнейшее существо, потому что мечется и лихорадочен. На самом же деле он движется к своему сущему и, достигнув, идёт дальше и мимо. Потому что полнейшее разрешение всего — это смерть. Творец принимает её, но и отстрачивает, он намерен и дальше творить. Не поставив точку, он удаляет смерть, но, обойдя эту точку, он живёт ради жизни, ради простого упоения ею и волшебства суеты. И живёт с жалкой оглядкой назад. С «жалкой», потому что он возвращается к прошлой мысли вновь и вновь, но без былого предвкушения и величественного хорала смерти в разрешении. В «Освобождении Толстого» Бунин вместе с нами приближается к затаённому вопросу и, завороженный, привораживает нас. Но в нерешительности он возбуждает в нас лишь ощущение этого вопроса. И не в этом ли творчество, в пробуждении ощущения? Того, что окружает, вокруг и внутри нас?.. Мир произведения постепенно тускнеет и замирает, а ощущение пробуждает нас вновь и вновь. «Освобождение Толстого» — вершина Бунина, так же, как вершина Толстого в «Царство божие внутри нас». И любопытно, что оба произведения написаны приблизительно за одинаковое число лет до смерти — за шестнадцать-семнадцать.

Непременно у писателя есть какая-то его личная программа, его сложившиеся и обрастающие, словно снежный ком, мысли, взгляды. И писатель стремится сформулировать эти взгляды, нередко чисто теоретически. Но часто эти взгляды записываются как бы отвлечённо, вкладываясь не в параграфы и абзацы литературных манифестов, а в уста героев, отступления или в биографические очерки, как у Бунина. Он разбирает Льва Толстого, но на самом деле говорит преимущественно о себе. Иван Бунин сосредотачивается на освобождении человека в смерти и пути смирения, ведущему к этой смерти. «Освобождение Толстого» — это отвлечённый литературный манифест, в то же время как «Господин из Сан-Франциско» — это воплощение этого манифеста. Конечно, взгляды писателя там и там, но в «Освобождении» Бунин говорит о них яснее, а в «Господине» — просторнее, облекая их в художественную форму. Идеальные устремления там и там, но везде они окрашиваются человеческой природой, человечностью самого Бунина. Только в «Освобождении» эта человечность относится к Толстому. В художественной прозе, с одной стороны, почти не бывает писателя, ведь созданный мир живёт по собственным законам, но, в то же время, этот мир — сам писатель, поскольку из писателя вышел. Писатель ощущает мир в собственных представлениях, но сам словно становится исключением из этих представлений. Писатель на свои представления наращивает плоть и делает их иллюстрацией в назидание потомкам. Подчеркнутое акцентирование отличает мир воплощённых представлений от собственного мира писателя. Но один проникает в другой.

Для Бунина Россия — его душа и тело. Вырвавшись из России, он живёт ею, потому что она осталась внутри его. И пусть чуть-чуть, но Россия неизменно предстаёт в каждом произведении. Чувство к России ревнивое, но неизменна любовь. Истинно любимая, но, опошлившись лицом, завела она роман с другим. Повернись она к Бунину, и припадёт он к ней. И как хочется ему в плаче, прижавшись к любимой, забыть прежние слёзы и обиды и быть вновь в России. Но пока Россия с другим... Пусть и с другим, лишь приняла бы и меня. Россия манит как безотчётное чувство, как Отчизна, но не как страна. Как страна она груба, непредсказуема то ли милостями, то ли казнями, страна пугает. Истая Россия в усадьбе в маленьком домишке на краю села, с окном на речку или луга. Истая Россия не обременена человеческим существованием. Она в неприкаянности и обособленности, когда бытие не задевает тебя, и можно лишь Россией любоваться, как в счастливом сне. В удаче ли её, горести или в раздолье. Это Россия сердца моего, но... Пройдя светские салоны, бунты, большевиков, утрату брата, Бунин ещё сильнее любит призрачную, но едино возможную в сердце нашем Россию. На чужбине он посвящает ей всё своё творчество. Чужбина — это извечная рана утраты. Только тогда, вдали от любимой осознаёшь всю горечь утраты, и любимая всё больше занимает помыслы. Именно ею, своей идеальной Россией, всё больше жил писатель, всё меньше общаясь с исторгнутыми, как и он, соотечественниками. Живя в России, Бунин мог в своих произведениях вспоминать о России, но всецело не говорить о ней. Так в «Господине из Сан-Франциско» лишь мельком говорится: «Были и другие приезжие, но не заслуживающие внимания, — несколько русских, поселившихся на Капри, неряшливых и рассеянных, в очках, с бородами, с поднятыми воротниками стареньких пальтишек, и...». Небось, как ни возьми, товарищи социалисты. Это он писал, возвратившись из итальянских странствий и вдохновенный новыми переживаниями. Но возвратясь из странствия по России, которое началось с давнишней истории его предков, и больше никогда её не увидав, Бунин был проглочен русской темой. Но что то была за идеальная Россия?

Ока не вкладывалась в парадигмы или щебетание птиц. Она истекала болью в суровой правде, искушённости жизнью, оголённости русского характера. Правда и то, что то, что мы захотим, то в России и увидим. И найдём в ней всё, всё в ней подспудно. Россия — это тот же мир вокруг, всё те же мировые народы, но слишком в ней всё накручено и перекручено. Мир сам по себе жесток. «Это ужасно», — говорил господин из Сан-Франциско и не мог понять, в чём же жесток. Но эта жестокость проступала явно во всём: в страданиях людей, в их суетности, лихорадочности и бессмысленности жизни. К чему всё это, ведь освобождение ото всего этого — смерть? Жизнь походила на корабль: издали он казался бледной точкой, но он 6ыл залит огнями, а в середине его, в нутре, защищённом от ветра, мокрого снега и бушующих волн обшивкой из стали, кипели веселье и бал. Наверху в рубке дремал обширный, словно индийский божок плодородия, капитан. А внизу, под просмоленным гробом, мерно, но непрестанно и неотвязно от винта вращался огромный, залитый маслом вал. «Внемлите, монахи, освобождение от смерти найдено!» Эти слова разверзают сердца молнией и рассыпают их громом, жизнь как приготовление ко смерти. Жить, чтобы отойти и вновь возвратиться. «Ведь если есть бесконечность, разве может быть она только в одном направлении?» — спрашивал Толстой. Только нирвана дышит блаженным покоем, только в нирване освобождение от рождения и смерти, но нирвану надо заслужить. Это ужасно — прожить жизнь и вновь в неё с начала возвратиться, это невероятно прекрасно, возвратиться в эту жизнь, вновь ею опьяняться и закаляться в страдании. Смерть жизнеутверждающа, но ведь и она приносит новые страдания. Придёт корабль и пристанет, и опустеют каюты, и остынут раскалённые топки, и на оголённых по пояс высохнет пот. Но вновь двинется он от берегов Нового Света к берегам Старого и вновь выгрузит из чрева своего бледных мертвецов. А как заслужить жизнь лучшую, жизнь в смерти?.. Совершенствованием себя, соблюдением нравственности и приверженностью к трём-четырём Великим Драгоценностям?.. Но есть ещё свой, русский и, тем не менее, общечеловеческий путь. Пройти через жизнь такую, какова она есть, и в борьбе с самим же собой — а не с легионами иноземцев или злых духов или просто, ближних своих — в сомнениях, ошибках и падениях, даже возроптав и вопияя: «Боже, ты ведь зришь, за что мне ЭТО?», когда-нибудь прийти к тому великому утешению, что эта жизнь — мой крест, моя Голгофа и моё извечное зло, но и моё очищение, возрастание не в личности, а в Боге, воскрешение.

Не слишком ли часто в своих произведениях Бунин обращается к смерти? И смерть наступает нелепо, из-за какой-то, казалось бы, несуразности, но с ней не хочется не мириться, потому что она — есть. Но она очаровывает своей лёгкостью и звучит гимном жизни. Той, которая также с нами есть.

Сент-Экзюпери «Маленький принц»

Надо же человеку родиться, чтобы потом всю жизнь ощущать свою ущербность и не понимать, откуда она. Смешное существо человек, раздувается жёлчным пузырем, вот я да я. Что «я»? Не знаю, что «я», но я да я да мы вдвоём звонко песенку поём. Вот-вот, единственное, что остается.

Что в человеке ценного? Руки-ноги-голова, крутятся, вертятся — а неужели это я? Здравствуй, голова! Здравствуй! Как ты себя чувствуешь? Ай, неважно. Не важно, что ж, пошли спать. Пошли. Соснули… Гений человека зиждет, сеет, раздвигает. А человек? А человек помаленьку покушает, послушает да и спать уляжется. Поклюёт крошки и доволен останется. Вот я, умный какой. Я вот как много знаю. Я знаю, о чём знали и знают и могу об этом порассуждать. Вот оно как.

Живёт человек один, хорошо живёт. Но живут в нём трое. А может, и целый взвод. Но пока интересны трое. Вот тело: зубы остры, руки коротки, ляжки тяжелы. Начнёшься в теле ковыряться, дойдёшь до косточки, пройдёшь и косточку — и это есть человек? Ладно, сие есть башня человека, а человек где-то внутри, душой называется. Это успокоительно. Сидит, таким образом, невидимая душа в теле и глазеет, то в носу поковыряется, то зевнёт… А вот душа созидает. Истиной проясняет другие жалкие душонки. «Ура! — кричат другие душонки. — Светоч ты наш!» Герой. Я да я.

Но вот сидишь. И вот думаешь. Славная машина мозг. Задал программу — и поехало… Сам только и фиксируешь. А потом вновь сидишь. И думаешь, ну и начудил же я, братцы.

За всю свою жизнь человек не создает и капли. Он лишь потребляет. Человек не светоч, а мусоропровод и помойная крыса. Резко, но для индивидуалистических воззрений точнее. Ведь если скажу, что человек — любимое дитя господа бога, кто мне поверит?..

Не может человек похвастаться: «Это я придумал», может лишь заметить: «Это я воспринял». Восхваляются люди, которые приносят в человеческую среду необыкновенное, незнаемое доселе. В них признаются представители, проводники высшего, и лишь за счёт близости им высших сфер они становятся и высшими для людей. Они как бы потусторонни, не от мира сего отчасти, они летающие рыбы, которым на время дано очутиться в иной стихии. И если восхищаются даром определённых людей, то сами одарённые люди бывают подчас смущены своими способностями. Они действительно находятся в творческом экстазе, они получают величайшее наслаждение во вдохновении и потусторонности мира. Но они ощущают себя лишь сливом, по которому нисходит в этот мир удивительная влага. Они словно щедрые и плодородные тучки, питаемые хотя из этого мира, но проводящие благодать извне. Они соприкасаются с высшим, но это высшее не даёт им и звука, просто они сами трепещут и дрожат, как под час любовного игралища на грани выдержки и сил, и вдруг то, что в них, имеющиеся в их распоряжении слова обретают диковинные связи и проистекают на бумагу.

Человеческая культура подобна замкнутому пространству, которое поглощает заданные вибрации, а отдаёт новое звучание. Ничто материальное не покидает пределы этой культуры, но всё материальное создано вдохновением извне. Всё обращается в прах: и тела, и слова, и мысли для того, чтобы, вновь собравшись, творить новое существо, которое взрастёт под милосердным и неусыпным оком, а затем создаст, по наущению бога, из собранного вещества нечто отличное от уже существующего. В каждом очередном творении присутствие бога проступает яснее, явнее. У каждой ипостаси бога — будь то человек, камень, клетка или звук — свое предназначение, и в результате мир каждое мгновение звучит иначе. Звучит не слышно, а благоуханно.

Самость человека, словно стрелочник, расположилась в оконце, связующем бесчисленные ответвления временного мира обусловленных форм и единственную колею извечного мира проявленного стремления. Самость — это награда, но самость — и забвение. Самость — это задвижка, обращённая спиной к богу, а лицом к дьяволу. Самость воспринимает бога интуитивно, а прелести диавола восприяет всеми чувствами. Перед преходящим миром у самости расположена приёмная-проходник. Притаилась у щёлочки и глядит. Понравилась ей какая-то внешняя форма, цап-царап с неё одежки и вешает в пребольшом платяном шкафу. А форма, как ни в чём не бывало, уже разгуливает в новёхоньких тех же самых. Потом самость настроится на восприятие бога и потихоньку отодвигается с окошка, располагаясь по краям диафрагмой и открывая его всё больше и шире. И пьёт, в забвении всего и вся затхлого, свежесть, и пронзает её лишь могучее ощущение вечности. А какова самость по складу своему — это уже каковой родилась, каковой заложено было ей родиться. Может, хиленькой, а может, не отодвигается с окошечка и лишь истончается, образовывая эдакую маленькую призмочку. Кроме того, от самости же зависит, каких одежонок она нахватается, где изловчится, а где и промажет. Вынаряживает бестелесных вестников от бога, прихорашивает, кое-где и румянами подмажет. И понравится вдруг самости хороводик из бестелесностей, которых она на свой вкус вынарядила в позаимствованные одежонки, залюбуется ими и затщится. И вдруг как расползётся и как раздастся по окошку, что потом невозможно из него и выпростаться. Так и сидит себе довольное, вот, де, какое я да я. А может быть, и не застрянет в окошке, а просто станет, как чёрт: спереди всё распрекрасно, а спины попросту и нет.

На этих схемах и строится вся этика любви. Не гляди на форму, не выуживай смысл и суть, а прими вещь в нашем мире такой, какова она есть, со всеми мерзостями и жесткостями, возлюби и это как вместилище господа. Пойми же, наконец, что ничто тебе в этом мире не заменит господа, всё лишь напомнит и в который раз воскресит в тебе присутствие его. Не для того ты послан в этот мир, чтобы дождаться судного дня или чтобы мировой разум стремился к совершенству. И это есть, раз тебе захочется, как само собой разумеющееся. Ты в этом мире, чтобы мир был, каждый в этом мире мессия, так узри же бога в каждом — ему и себе предназначенный путь.

Может быть, тебе не понятно, как это так случается, что, когда душа человеческая устремляется к богу, а вместе с ней и душа всех сущих, тогда же и тело хлопает за ними и происходит взрыв, так всеми алкаемое сотворение целостности, которая есть пустота и в которой есть всё?.. Чтобы, замерев на мгновение (пусть даже и на миллионы миллиардов лет), вновь распадаться в ритме живущего, как вдох-выдох?.. Об этом сказка Сент-Экзюпери «Маленький принц». Хотя об этом

говорит абсолютно все, остановимся на сказке «Маленький принц». Самая чувствительная сценка — когда жёлтая змейка сверкнула у ног мальчугана и он валится бездыханным. Тело было слишком тяжёлым для возвращения на планету несозревших баобабов, трёх вулканов и единственно прекрасной розы. Но утром тела не оказалось в песках. Тело не осталось на земле. Разве плоть, лишённая бога, вынесет разлуку с богом?.. Она выждет ревниво, но с удалением бога иссякнут и остатки возгордившейся самости, и когда божественное соберётся воедино и останется одна однородная материя, тут-то она и хлопнет со всей своей мощью. Действие можно уподобить тому, как пробка вылетает из шампанской бутылки. Представил себе этот хлопок?.. Теперь отстранись от звука, вида и осязательности, сохрани в себе лишь чистое ощущение этого движения. Теперь представь, что эта же пробка не выскакивает из бутылки, а закупоривает горлышко. Чистое ощущение этого уподобляется моменту перед претворением скачка в целостность. Почувствовать целостность возможно, представив себе собственную смерть. Это куда легче, чем вообразить, будто это невозможно для воображения — средства раскрепощения вещей, — это пространство между двумя точками . .. И вдруг это всё разлетается (бесконечный раз) в клочья из плоти, пронзённой идеей. Вот картинка вполне доступного для античного понимания хаоса.

Самое любопытное в сказке не мораль и, тем более, не иносказательные эпизодики, а именно отношение самого Антуана де Сент-Экзюпери к маленькому принцу, своему герою. Это самая явная любовь. А будучи и вообще умудренным сексопатологом, можно было бы это назвать явными признаками педофилии, когда взрослый втирается в доверие к малышу с явными тенденциозными намерениями. Что ж, даже мало-мальски искушённые в юрисдикции могли бы ещё внятнее квалифицировать состав преступления и подсчитать, ко всему прочему, сколько лет и в каких лагерях. Всякое можно было бы. Но отбросим все казуистические рассуждения, разве тут плотоядная любовь? Эта нетелесная платоническая любовь — которая в некоторых случаях некоторым покажется неуместной — сейчас приводит всех к общему согласию о том, что такая любовь является самой естественной в данном случае. А меня сие вновь приводит к размышлению.

Плоть неприглядна всех образцов и, должно быть, неродившемуся и вовсе не хотелось бы в неё облекаться, не завись это от других отношений. Но потом человек, взрослея, обнаруживает, что какие-то формы плоти весьма даже приятны для его воображения и созерцания. Это понуждение к общению. Ведь именно в пространстве между двоими проявляется материальный мир — между двумя самостями. Самое простое для человека — общение с другим человеком, затем следуют другие связи, например, человек-народ, человек-страна, человек-скалы, человек-природа, человек-космос, человек-бог... От самости никуда не деться, хочешь — не хочешь, а она есть, она же, хочет — не хочет, — условие твоего проявления, а через тебя — бога и потенциальной целостности. И именно между самостями происходят великие земные дела: рождение детей, накручивание исторических судеб... — как в материальном, так и в идеальном проявлении, например, искусство, вдохновение, озарение. Самость преодолевается самостью другого, когда диафрагмочки раскрываются в лад и на месте соединения лучей появляется... Лишь надо вначале поверить, что всё устроено так же, как ты. Это не путь для подвига и самоистязания, а путь к осуществлению мечты. И не вдавайся в отчаяние. Пустяки.

Лаврентий Павлович Берия и судьба человеческая

Сожалеть о жертвах и призывать ответственных к ответу — это значит расписаться в своем непонимании истории. Но степенить отчаявшихся и озлоблённых — значило бы то же. Зажимая кому-то рот, мы творим историю равно, как и бездушно прогуливаясь в сторонке. Каждый должен был вести себя так, как у него получилось. История протекает хладнострастно, хотя слагается из явных судеб людей. Из каждой можно вычленить смысл. Можно рассказывать о многообразии или сводить к чему-то одному. История совершается по необходимости, чётче она прослеживается в прошедшем, непонятна в настоящем и предсказуема в будущем. Хироманты, астрологи, гадатели нередко замечают, что в своих прогнозах они предостерегают — а последнее слово остается за свободной волей человека. В этом они правы, потому что предсказывают обобщённо, опираясь на материалистические признаки, они бесконечно могут достигать точности в своих предположениях, но точную информацию не представят. Человеческая воля, вроде бы, свободна, ведь избирает или эшафот, или тридцать сребреников за предательство. Провидцы по интуиции, от чутья могут рассказать значительно больше, но и им бывает далеко не всё открыто. От раскрытия тайны гибели данному человеку их удержит нравственный принцип вселенной — неведения. А если расскажут — значит и так было начертано на скрижалях данного человека.

Как бы ни были ужасны злодеяния, а именно в человеке мир движется к совершенству и завершению. Через засасывающие потоки грязи лежит путь к очищению. Нам дано право распадаться и разлагаться, но ни куда миру не уйти от бесчисленных и бесконечных преображений.

Этическое понимание политики редко поднимается выше признания, что волки как в природе, так и в государстве всегда нужны. Что, не будь Лаврентия Павловича Берии, место его занял бы кто другой. Но другого как раз и не было. К подобному уже подходили, размышляя, а мог ли кто, помимо Иосифа Сталина, занять ключевой пост послеленинского государства. Кандидаты были, но ведь они не заняли. Так же и с Берией. Он и стал Берией, потому что был Берией. Каждому человеку определено своё место и своя роль. Но, разбирая жизнедеятельность человека и, вообще, приступая к сему, мы не замечаем главного, что за этим стоит. Утопаем в деталях или в оценках нашей культурной системы. И это, может быть, и хорошо, ведь каждый преследует свою извечную цель.

Ну, и что из того, что признаем Берию или тягчайшим уголовником, или бестолку прошедшим двадцать раз все круги ада, или вредителем от империалистических спецслужб?.. Можно подобрать немало столь же действительных определений — что толку в этом? Что это в сравнении с жизнью, биением и циклами мира? Почувствовав это, в самом деле хочется полностью бездействовать в окружающем тебя безумствовании и замереть в нирване или блаженствовать в райских кущах. Разве это не достижимо?.. Утверждается, что нет?.. Впрочем, вольному воля. Отрываясь от жжения этого мира, возвращаешься к жизни, наслаждению ею в мельчайших подробностях, в ощущение биения её и прозрение в тщедушных, суетливых комочках и осколочках не мерзости, не скорби и гниения, а величайшей вдохновенной игры, в любой мелочи которой отображено Всё.

Суть идеального сводится одновременно и к необыкновенно скучному и необычайно грандиозному: достигать целостности, пустоты, в которой есть всё, и, рассыпаясь-разрываясь, вновь повторять пройденное. Но цель идеального существует при яви материального, оба понятия понятны лишь в соположении, раздельно они даже не бессмысленность.

Целесообразность Идеи в соединении с материей и приводит к бесконечной игре бесчисленных проявлений. Идеей питаются, проникаются и на ней зиждутся обособленные материальные сущности. Они берут от Идеи её светоч. Они не могут не брать лишь. Идея не может отдавать лишь. Безудержны потребление и жертвование, но не исчезает эссенция жизни бесследно, она всё быстрее и быстрее раскручивается. Материальное поглощает лишь для себя, но что такое «сам», как не идеальное? И чем дальше, тем материя всё алче желает забирать, а идеальное с той же силой — отдавать. Именно материальное двигает прогрессом, ведь идеальное необыкновенно статично, неподвижно. Оно одно единственное, и ему нечего изменяться. И это все убыстряющееся вихревое кольцо, связывающее всё теснее свои две ипостаси, есть сама потенциальная пустота, в которой есть всё. Она, вроде, распалась на две составляющие, но она не перестала существовать. Но, и абсолютно возобладав, она вновь распадётся. Материя, распаляемая духом, играет всё диковиннее.

Вот общая схема и принцип всё большего запутывания. Материя дробится, но даже самая масенькая её часть наделена всей полнотой духа. И самое любопытное начинается, когда эти частички вступают между собой во взаимодействие по прежнему принципу идеи-материи. И вот из множественности звучания возникает дух природы, эдакая идеально-матерьяльная субстанция. А у человека чудеса происходят и того похлеще. Если в природе необходимость умышленной чехарды кажется естественной, то человеку вменено в величайшую обязанность запутывать многообразие на утончённом уровне – мыслительном. Пожалуй, только самой природе удаётся добиться такого же многоцветия, красочности и обворожительности во внешнем облике, как человеку — в мыслительном, в фантазии. Пластичности в той или иной форме нечего состязаться между собой. Человек заимствует из природы её многообразие, природа же дивится человечьей неряшливости и самонадеянному абсурду.

К Лаврентию Павловичу Берии, читая о нём, испытываешь тоскливую жалость, по меньшей мере, три раза: когда у него на иждивении остаётся увечная сестра, когда его арестовывают (судорожно тянется к портфелю, в котором нет оружия, но который вышибают; товарищ Жуков заламывает ему ручки и подтряхивает для острастки; сидит под караулом и близоруко поглядывает) и в тот момент исполнения приговора, когда ему не дают говорить, пусть и бессмысленные уже слова, затыкают рот кляпом, руки привязывают к крюку, а из-под сбившейся повязки на глаза белеет вытаращенный глаз. «Собаке собачья смерть», — говорили в этом месте многие и сплёвывали. А мне показалось, что я понял Берию. Достаточно даже один раз почувствовать сострадание к человеку, чтобы полностью его понять. Человек достоин жалости, но, страдатель во плоти, он не ничтожен. Несет ли это он ответственность за первородный грех, за грехи своих отцов, свои и ещё не совершенные, является ли замкнутая участь человека наказанием для далёких обитателей совершенного Сириуса или это непреложность всего мира возрождаться Фениксом — но страдание было и останется при сущем. И в Берии я почувствовал всё то, что описываю. Вначале через осознание, потом — и через подключившееся сострадание.

Страдание непременно сладостно, потому что оно — устремление к пустоте, в которой есть всё. Что, неужели и на дыбе, и в концлагере, а недобитому во рву с крысами — сладостно? Сладостность — это не только услада и вовсе не обязательная медовость алых уст. Сладостность — это предрешённость, которая побуждает не смотреть на себя как на конечную форму, с концом которой и миру конец и конец всему, что в тебе. У сладостности два полярных конца, приводящих, впрочем, всё к одному — к забвению, смирению, непротивлению своей судьбе, которая может оказаться как раз не судьбой под рукой палача, а судьбой палача. Два этих конца — услада и боль, обе от ощущения своей ущербности, лишённости, недостаточности, и оба ведущие к отрезвлению. Ясными примерами и того и другого назовём эротическую любовь и пытку.

Не отступлю от традиции биографов и уделю большее внимание чему-то одному. В отношении Лаврентия Павловича — это будет его несколько особливая увлечённость женщинами. И тут меня меньше всего будет волновать количество и знаменитости, казусы и обстоятельства, причастность к вражеским разведкам и признание самого Берии о постыдности делов таких для верного лениниста-сталиниста и о необыкновенно большом нравственном падении личности как человека. Определив, что же меня теперь ни капельки не волнует, скажу про то, о чём скажу.

Явления, прозванные «садизм-мазохизм», подтверждают свои характерные черты лишь относительно — при двойственном разграничении мира на мир внешний и мир внутренний, при акцентации внимания преимущественно на первый. Мазохист стремится к получению боли от другого, принося душевное страдание другому. Садист приносит боль другому, и этот другой своими мучениями истязает ему душу. Не правда ли, однородна сумятица?.. Тем более, что палач как убивал, так и будет убивать, а старость проживёт с чувством выполненного долга. Во—от, долга. Осязательный долг перед группой товарищей, партией, родиной..., а на самом деле — судьба. Но зачем и для кого столь жесток этот мир, жёсткий, нелепый и заскорузлый?

Человек просит бога простить не только себя, но и весь мир. Обрекая себя на какие-то лишения, он искренне просит бога перенести эти благодати на других, да пусть они узрят лицо Твоё, (должно быть узрят не губы, рот и нос, а) то, что Ты действительно есть. Жизнь — это жертвоприношение для вечности. Доведённое до абсурда проясняет суть. Ощущение траха как вознесения жертвы. Человек внутренне побуждается к жертве, ведь весь мир живет в ней. Жретение в мучении человека в среде подобных себе, в окружающем и в себе. Страдания — не прихоть капризных и кровожадных божков. Любвеобилие разнонаправленно и многозначительно, но во всяком из него — движение, изменение, биение, жизнь и сказочность мира.

«Посолонь» Алексея Ремизова

Кхе-кхе. В некотором царстве в кисейном государстве жил господин Ремизов, Алексей Михалыч, который лета 1905 окончил сборник «Посолонь» и опечаленно заметил, что такие сказки ему вряд ли ещё доведётся написать. Он жил упоительно во вдохновении. Он сам вершил русские сказки, находясь в их стихии. Они слажены, закончены и всё же... Поэтичны, поучительны для научения, а, порой, захватывающи и до хохота веселы, местами. На пользу читающей публике Ремизов составил примечания о значении подзабытых сочных и ёмких слов, об играх, положенных в основу его историй. В книге наглядно обработаны народные сказания, любопытны справки для исследователей фольклора, но всё же чувствуется подчинение книги внутренней логике, целесообразности, заполненности времён года. Книга славна, слог приятен, но не всякую фразу принимаешь легко. Что-то тут не то.

Русский фольклор не ограничивается набором персонажей, чудными словечками и каламбурами. Всё это возникает само собой. Неуёмная удаль, лихачество, бесшабашность, вольный дух — вот что составляет стихию сказки, неотъемлемую уже от того, кто хоть раз соприкоснулся с нею. Русский человек не задним умом крепок, как полагают некоторые, а непредсказуемостью. Ничего на него не действует, и вряд ли что-нибудь преобразует его на иной лад. Ещё только сидел на пеньке и затуманенно глядел в какую-то точку и в такт своим мыслям кивал головой, а вот встал, крякнул, и мир полетел вверх дном. Улыбнулся русский человек, добро и лучисто, сбросил всё с рук и пошёл во чисто поле с травой-муравой перешёптываться. И кто его поймет?.. Иноземцу на это глядеть удивительно, любо-дорого – всё равно что стопочками русскую водочку в нутро своё опрокидывать; крепко и хорошо. Безрассудством силён русский человек, не по показательности, а от природы своей. И непроглядной задумчивостью.

К сказке ближе всего сердечное влечение русского человека. Он рождается в сказке, в ней же проходит вся его жизнь. Вначале сказки нет, одно очарование. Человечку шаг за шагом растолковывают смысл реалий, упрощённо, в игре, в выдумке. А затем объяснение и уяснение мира становится всё более громоздким — в нём меньше движения, но больше вещей и субстантивированных отношений между ними. Вещи уже не образы, наполненные вымыслом ребёнка, а механизмы, устройство которых разбирается всё содержательнее и глубже. Реальное положение вещей пугает, вызывает душевную встряску. Опустошение от прежних сладких мечтаний и воздушных обитаний приводит к отчаянию. Генетические уроки на школьной биологии косят безнадежной тоской. Ну, вот ДНК, вот РНК, а где человек? А ещё раньше, когда основательно проникаешься постулатом о том, что человек человека в животике вынашивает, ужасаешься, до чего столь уважаемому человеку это нереспектабельно, прямо как рыбки и лягушки, фу. Но идея остаётся идеей, а иллюзия — иллюзией. Скапливаем в себе всё больше деталей и космогонических подробностей, оно разрушает наши прежние взгляды и представления. Но мы с той же легкостью проглатываем всё это, как проглатывали в детстве и свыкались с существованием змиев-горынычей, костяных бабулек-ёжек, царевичей и говорящих медведюшек. Мы свыкаемся, привыкаем, смиряемся, но едва ли не игнорируем окружающие условия и объекты, создавая свой собственный сказочный мир. Мы наполняем себя не предметами, а названиями предметов, овеществляемые уже, по нашей склонности, мечтой. Но это так, пустячок, необходимый лишь для распределения ролей, утверждения исполнительского состава и для воображения, как себя это поведёт. Главным остаётся действие, ради него мы стараемся. Одни любят страхи и преследования, другие леденцовых принцев, любят забывчивую даль, повышение по службе, отдых в горах или душащую боль... Мало ли что кому нравится? Мне то какое дело, это дело личное и интимное. Но во всём ощущают движение: либо просто движение, как в задумчивости, либо, хотя герои и сами между собой двигаются, одновременное движение всех их вместе куда-то. Куда?.. А я люблю сказки, русские простонародные. Потому что ко всем рожицам в них привык. А коль и читаю нечто, о чём не знал и не ведал, то замру в удивлении, дескать, ба, а вот и новые лица, кашляну — и всё. Я готов, я принял и новых в свой круг. Хлопаю в ладоши. Действие начинается. Занавес поднимается.

Сказочность не терпит канонов, хотя на что-то опирается. Существуют сказочные традиции — но они не более, как национальные школы и направления. Сказочность сродни фантазии, которая хотя и приняла мир, но творит с ним, что только ни вздумается. Сказочность сродни творческому озарению, которое даруется так редко; и во время него не ведаешь, что творишь. Сказочность сродни тишине, к которой если начнёшь прислушиваться, то обнаружишь всё, что ни пожелаешь. Она опирается на знакомое, но преображает его настолько, что, кажется, диво даётся впервые.

Сказочность создаётся не для другого, она существует для тебя. Первый зритель — это ты, и если ты катаешься по земле от смеха, то это ещё не значит, что и другие станут корчиться, как ты. Сказочность должна удивить и очаровать, а раз так, то, значит, и у неё должно быть своё заклятье, снадобье. Оно универсально так же, как одним единственным лежит в основе любого магического средства. Это – проникновение: озорное, безрассудное, игривое. Без препон и затрещин. Целостность, пустота, в которой есть всё, сама себя постичь не может, она просто существует в своей неразрывности. Лишь трепетное, томящееся и стремящееся может проникнуть к ней. Она напоит, и в ней то, что влечётся к ней, узнает себя.

Сказочность, в отличие от мифа, не объясняет мир и не соединяет его подразумеваемо разрозненные вещи единым обоснованием. Сказочник, разворачивая действие, и сам является не больше, чем наблюдателем и участником; и хотя он приводит в движение и вершит судьбы своих героев, они оживают и играют по своему усмотрению и согласно своим особенностям. Если сказочник и воспользуется правом вмешаться и поставить кого-то на должное место, дабы не завирался и не зазнавался, — и это вплетается естественно в сказочный сюжет. А фабула и сюжет у сказки — это отсутствие всяких преднамеренных фабул и сюжетов. Действие стихийно, а потому и поэтично, ведь поэтика — это не устанавливаемая, а подслушиваемая гармония. Не от своего сказочника-демиурга, а откуда-то одновременно и извне и из собственных сокровенных глубин. Сказочность тем больше становится собой, чем больше непредсказуема для сказочника и раскручивается своей самостью. А кто такой сказочник?.. Он не сам по себе властелин над временем и пространством, а именно в сказочности находит возобладание над временем и пространством. Посмотрим, а вот этот же самый демиург расплёскивается шутом в постановке невидимого для него сказочника, который, допустим, считает своего шута не больше, чем порождением собственного вымысла. А шут-то этот и на самом деле существует и властвует. А спросим у нашего сказочника, о чём думают его герой, и он своим ответом признает, что и они сказочники. Принц думает о том, как бы встретить прекрасную царевну, а баба-яга — как бы откушать принца во сметане. А о чём мечтают царевна и сметана? Непременно о том, как бы встретиться и как бы не съесться.

А на самом деле, царевна витает не возле принца, а в греческом языке, баба-яга жаждет взрастить аленький цветочек, а сметана отказалась сгущаться из молока. То-то же большое разочарование?.. Ничуть не бывало. Это просто из другой сказки, а в нашей всё по-прежнему. Это сказочник может говорить, что у него в сказке произойдёт, и тем лишь балагурится. Он и сам не знает, что случится, когда карета проедет за поворот. Вот когда проедет, тогда и увидит. А наперёд следовало бы ему себя зарекать от предвзятостей и не определять события, которых вся прелесть в том, что они и сами себя не прозревают. И вместе с тем стремятся к своей целостности.

Получается, что сказочность — это нереальные и несбывающиеся желания?.. Скорее всего, сказочность — это страна сбывающихся мечтаний, отличная от мира своих сказочников только тем, что всё происходящее в ней не произойдет в мире, потому что это случилось в другой не менее, но иначе явственной реалии — и она в том, что человек живёт погруженным в неё и уходит в неё, отключаясь от сказочности, где живёт он сам. Вернее, сказочность в сказочности и сказочностях — так можно продолжать в любую сторону без конца. А всё едино. Всё пронзено одним духом, одной идеей. Соприкоснётся она лишь с материей — тут всё и заиграет. Держись только. Хватайся за бока и вступай в хоровод. Что, не хочешь? Пожалуйте, как нравится, тихонько сиди и наблюдай себе в стороночке. И прихлопывай.

В сказочности, со сказкой человеку даётся временная целостность. Временное устремлено к извечному. Сказочность дополняет осязательно реальное существование, а оно поддерживает её. В ней нет логики и здравого рассуждения, но в её бессвязности заключена логика всех, любое логическое мышление тут находит оправдание.

Потому «что-то не то» глядит на меня из «Посолони» Ремизова, что, наверное, и я сказочник. Ведь сказочность, в особенности русская, ой как раззадориста. Она разаукивает фантазию и расшевеливает в тебе твою сказку, добрую и лучистую, как сам человек. Чтобы и мир, крутясь в ней, становился краше и светлее.